Миновав старый город, я внезапно попал в ослепляющий поток света, падавшего на поля, на эспланаду, разливающегося блеском по морю. Молчание очаровывало. Я так долго мечтал об этом возвращении. Все казалось знакомым, ничего не поменялось. И при этом все выглядело далеким, туманным, недостижимым, как будто нечто у меня внутри отказывалось признавать, что все этонастоящее, что когда-то почти все здесь было моим. Дорога к домув том числе и самый короткий путь к нему, который я «изобрел», когда был мальчиком, и сегодня не готов был пропустить ни за что на свете,осталась точно такой же, как раньше. Я помнил тропинку через пустынную и благоуханную рощицу лаймовых деревьевздесь они называются lumie, за неймаковое поле и, наконец, тихая, пустая внутри норманнская часовня, которая для меня значила больше, чем любое другое место на свете: могучий цоколь оброс чертополохом и травой, такими же жухлыми, как и тогда, а на земле по-прежнему лежали высохшие собачьи какашки и голубиный помет.
Меня грызла мысль, что дома нашего больше нет, как нет и его прежних обитателей, что жизнь, которая текла здесь в летние месяцы моего детства, никогда не возобновится. Я ощущал себя робким призраком, который прекрасно помнит все улицы города, но никому больше не нужен, неприкаян. Родители меня не дожидаются, никто не прибережет для меня лакомств, когда, страшно проголодавшись, я прибегу домой с купания. Все привычные ритуалы обнулились, утратили силу. Здешнее лето мне больше не принадлежит.
Чем ближе я подходил к нашему дому, тем мучительнее казалась перспектива увидеть, что с ним сделали. Мысль о пожаре и грабежеособенно о грабежепробудила демонов горя, гнева и обиды, ополчившихся не только на здешних обитателей, но и на нас самих, как будто неспособность уберечь дом от осквернения и поругания нашими якобы друзьями и соседями запятнала нас даже сильнее, чем их. «Не спеши с выводами,наставлял меня отец,а главноене вступай в пререкания». Отец всегда был таким. Меня это не устраивало. Я бы с радостью потащил их всех в суд: богачей, бедняков, сирот, вдов, калек, инвалидов войны.
При этом из всех здешних обитателей нужно мне было повидаться только с одним, а он пропал, sparito. Это я уже выяснил. Так какой смысл про него расспрашивать? Чтобы выяснить, какая будет реакция? Напомнить самому себе, что я его не придумал? Что он здесь действительно когда-то жил? Что стоит спросить про него в цирюльне? Вопрос этот разнесется по всем узким, мощенным камнем улочкам Сан-Джустиниано-Альта, и тут-то он и появится, лишь потому, что его позвали по имени.
Откуда такая уверенность, что он вообще меня вспомнит? Он знал меня двенадцатилетним мальчишкой, теперь мне двадцать два, у меня борода. Однако все эти годы не помогли избыть нарастающего трепета, который я испытывал каждый раз, когда, с ужасом и восторгом, надеялся столкнуться с ним на пляже или в городе. Может, именно это чувство я рассчитывал пережить снова, когда утром шагал к его мастерской? Страх, смятение, былой комок в горле, вытолкнуть который способно только рыдание,но комок может выскочить и сам, если взгляд его задержится на мне дольше, чем я в состоянии выдержать. Он смотрит, накатывает смущение, и нужно только однонайти тихое местечко и выплакаться в одиночестве, потому что ничто, даже проваленный экзамен по греческому и латыни и самые громкие попреки, не оставит такого чувства опустошенности. Я помнил все. Особенноподступавшие слезы и то, как поджидал его,ждать и надеяться было невыносимо, хотелось возненавидеть его навсегда, ведь одного его короткого взгляда было достаточно, чтобы внезапно нахлынуло безграничное смятение, так что потом не улыбнешься, не засмеешься, ничему не порадуешься.
Когда мы с ним встретились впервые, я был с мамой. Представлений он ждать не стал: «ТыПаоло»,сказал он и взъерошил мне волосы.
Я бросил на него испуганный взгляд, пытаясь понять, откуда он это знает, но в ответ получил небрежное: «Так все знают». А потом, будто бы припомнив, он добавил: «Кажется, с пляжа».
Я знал, что имя егоДжованни, знал и то, что его все называют Нанни. Я уже видел его на пляже, в открытом кинотеатре рядом с церковью, а еще много разпо вечерам неподалеку от кафе «Дель Уливо». Я едва сдержался, чтобы не показать, какое это баснословное счастье, что человек, рядом с которым я чувствовал себя полным ничтожеством, не только знает мое имя, но и стоит под моей собственной крышей.
Я, в отличие от него, не подал виду, что его знаю. Мама представила мне его с ноткой иронии в голосе, будто хотела сказать: «Ну уж синьора Джованни-то ты точно знаешь».
Я покачал головой и даже умудрился сделать видмне, мол, очень неловко, что я не знаю его по имени.
Да что ты, все знают синьора Джованни,настаивала мама, будто призывая меня быть повежливее. Я, однако, не поддался.
Он протянул мне руку. Я ее пожал. С виду он был моложе и не таким смуглым, как мне помнилось. Рослый, стройный, под тридцать. Вблизи я его раньше никогда не видел. Глаза, губы, скулы, челюсть. Пройдет много лет, прежде чем я пойму, что именно поражало меня в каждой его черте.
Мамапо предложению отцапригласила его отреставрировать старинное бюро и две картинные рамы, всепрошлого века.
Он явился к нам июньским утром и, хотя так было не принято, согласился на предложение выпить стакан лимонада. Все остальные, кто приходил к нам в дом,портниха, разносчики, обойщикивсегда просили воды. Они тем самым показывали, что честно зарабатывают на жизнь, плюс давали понять, что ничем нам не обязаны, и ничего не просили, кроме как налить им стакан воды в жаркий летний день.
В то утро, у нас дома, из-за того, что он стоял со мной совсем рядом, нечто неопределенное в его лице так меня потрясло и смутило, что я вспомнил, как однажды меня попросили прочитать стихотворение перед всей школой: учителями, родителями, дальними родственниками, друзьями семьи, приглашенными особами, всем миром. Я даже не мог поднять на него взгляд. Приходилось смотреть в сторону. Глаза его были слишком ясными. Я даже не знал, чего мне хочется,прикоснуться к ним или в них утонуть.
Пока он разговаривал с мамой, время от времени поглядывая в мою сторону, будто бы спрашивая моего мнения, я все пытался заставить себя остановить на нем взгляд. Вот только смотреть ему в глаза было все равно, что смотреть с высокого скалистого утеса вниз, на ревущие зеленые волны,тебя затягивает, что-то твердит: не сопротивляйсяи тут же предупреждает: не смотри, так что не удается задержать взгляд настолько, чтобы понять, почему так хочется его задержать. Его глаза меня не просто пугали. Они вызывали смятение, как будто, заглянув в них, я мог не только обидеть его, но и выдать некий мучительный позорный секрет, который мне ни за что не хотелось выдавать. Даже когда я пытался встретиться с ним взглядом, чтобы убедиться: он не такой страшный, как кажется,я все равно невольно отворачивался. Его лицо было прекраснее всех лиц на свете, мне не хватало духу на него смотреть.
И все же всякий раз, когда он переводил глаза с мамы на меня, он тем самым сообщал мне, что, хотя он гораздо старше и видит меня насквозь, мы с ним тем не менее ровня, он меня не осуждает, не презирает, ему интересно, что я могу сказать по поводу нашей мебели,даже при том, что я просто стою себе тихонько, старательно пытаясь скрыть, каким ничтожеством себя ощущаю.
Вот я и отводил глаза.
Хотя и это не получалось.
Меньше всего мне хотелось показаться уклончивым, тем более в мамином присутствии.
Лицо его так и сияло здоровьем, щеки разрумянились, как будто он только что ходил купаться. Его безмятежная и дружелюбная улыбка, которая слегка изменялась в такт его мыслям и сомнениям по поводу бюро, выдавала в нем именно такого человека, каким я мечтал стать. Какое счастьесмотреть на его лицо и надеяться стать таким же. Если бы только он мог сделаться моим другом и наставником. Никаких других вариантов я не предполагал.
Мама собиралась проводить его в гостиную, но он сам догадался, где она находится, тут же шагнул к бюро, открыл его и, не спрашивая разрешения, вытащил два узких, скрипучих, необычайно длинных ящика. Мы и оглянуться не успели, а он уже запустил руки в отверстия от ящиков и просунул ладони в горб цилиндрического барабана, ощупал его, отыскал потайную полость и с некоторым усилием вытащил маленький ящичек со скругленными уголками, явно той же работы, что и бюро. Мама так и ахнула. Откуда ему известно о существовании этого ящичка?спросила она. Великие столяры, особенно с севера, возможно, из Франции, сказал он, любили показывать, что в состоянии устраивать тайники в самых недостижимых местах; чем меньше изделие, тем непостижимее и изобретательнее тайник. Он сейчас покажет ей еще одну вещь, про которую она, скорее всего, не знает. «Что именно, синьор Джованни?» Он приподнял бюро и показал скрытые петли.
А они для чего?спросила мама.
Он объяснил, что бюро складное, чтобы его проще было переносить. Правда, сейчас он испытывать эти петли не будет, трудно сказать, в каком состоянии дерево. Ящичек он вручил маме.
Но бюро принадлежало семье мужа как минимум полтора века,изумилась мама,а никто так и не догадался о существовании этого ящичка.
Тогда синьора, скорее всего, обнаружит там спрятанные сокровища или письма какого-нибудь прапрадеда, о которых ей лучше не знать,заметил он, подавляя порыв озорного веселья, который уже несколько раз за это утро успел пройти рябью по его лицу, оставив во мне желание обучиться такой же улыбке.
Оказалось, что ящичек заперт.
У меня нет ключа,сказала мама.
Milascifare, Signora, позвольте мне, синьора,произнес он, причем в каждом слове звучали и почтительность, и авторитет. С этими словами он вынул из кармана куртки связку крошечных инструментов, которые походили не столько на шила, отвертки и стамески, сколько на разноразмерные ключики для открывания консервных банок. Вслед за этим он вытащил из нагрудного кармана очки, распрямил дужки, аккуратно завел их за уши. Мне он напоминал мальчишку детсадовского возраста, которому только что прописали очки и он с ними пока не освоился. После этого он кончиком указательного пальца аккуратно сдвинул очки к самой переносице. С той же бережностью можно было пристраивать к подбородку бесценную кремонскую скрипку. В каждом его движении чувствовались ловкость и точность, которые вызывали не просто доверие, но даже восхищение. Больше всего меня поразили его руки. Они не казались загрубевшими, не были попорчены трудом и приметами его ремесла. Руки музыканта. Мне хотелось до них дотронуться, не только потому, что тянуло узнать, такая ли гладкая на ощупь розовая кожа его ладоней, какой кажется на вид, но и потому, что внезапно захотелось отдать свои ладони под покровительство его ладоней. В отличие от глаз, руки вызывали не смущение, а притяжение. Мне хотелось, чтобы длинные фаланги и миндалевидные ногти сплелись с моими пальцами и удержали их в долгом, теплом проявлении дружелюбияи самим этим жестом повторили обещание, что рано или поздно, возможно, раньше, чем мне представляется, я тоже стану взрослым, с такими же руками, тоже буду носить очки и порой рассыпать такие же искры радости и озорства, чтобы все знали, что я мастер своего дела и очень, очень хороший человек.
Он видел, что мы следим за его попытками открыть ящичек, и, не глядя ни в мою сторону, ни в мамину, все время улыбался про себя, ощущая наше любопытство и пытаясь его развеять, не выдав, однако, что он его замечает. Он знал, что делает, проделывал уже не разон сам это сказал,и все время поглядывал в замочную скважину. «Синьор Джованни»,окликнула моя мама, пока он возился с замком,окликнула, стараясь не отвлечь. «Да, синьора»,ответил он, не поднимая головы. «У вас очень красивый голос». Он так сосредоточился на замке, что вроде бы и не услышал, но вот, через несколько секунд: «Не обольщайтесь, синьора, у меня совсем нет слуха».«И такой голос?»«Когда я пою, все смеются».«Им просто завидно».«Уверяю вас, я даже "С днем рождения!" спеть не могу». Мы все трое рассмеялись. На миг повисло молчание. Не спеша, не прилагая усилий, не оцарапав бронзовой накладки на старом замке, он поковырялся еще немного и потом воскликнул: «Ессоа! Готово!»и через несколько секунд, как будто только и требовалось, что немного настойчивых, нежных уговоров, раздался характерный щелчок, замок наконец-то поддался, и ящичек раскрылся. Мне захотелось расцеловать ему руки. В открытом его усилиями ящичке обнаружились золотые карманные часы, золотые запонки и перьевая ручкаони покоились на подушке из толстого зеленого фетра. На ручке золотыми буквами значилось полное имя моего деда, которое носил и я.
Ну кто бы мог подумать!воскликнула мама. Перед ней лежали запонки ее свекра, с его инициалами, сработанные, скорее всего, в дни его студенчества в Париже. Он их очень любил. Она вспомнила, что видела и эти жилетные часы, хотя и очень давно. Видимо, он припрятал их все на время, а когда не вернулся домой после аварии, никто не заметил их исчезновения. «И вот они снова здесь, а он нет.Мама, судя по всему, глубоко задумалась. -Я его очень любила, а онменя».
Краснодеревщик покусал нижнюю губу и тихо кивнул.
В этом и состоит жестокость мертвых. Они, возвращаясь, всегда застают нас врасплох, правда, синьор Джованни?продолжала мама.
Уж верно,согласился он.Бывает, захочешь сказать им что-то для них важное или что-то спросить про людей или места, про которые только они и знают,и вспоминаешь, что они никогда не услышат, не ответят, им все равно. Впрочем, им-то, наверное, еще хуже: они ведь тоже нас зовут, а мы не слышим, им кажется, что нам тоже все равно.
Судя по всему, в жизни Нанни случались и горькие дни. Это чувствовалось по тому, как быстро на место улыбки пришел этот тихий, печальный голос. Печальным он мне тоже нравился.
А вы философ, синьор Джованни,заметила мама с кроткой улыбкой на лице, держа в руках раскрытый ящичек.
Я не философ, синьора. Но несколько лет назад я потерял мамуона упала с лестницы, а через несколько месяцев после нее ушел и отец. Оба были совершенно здоровы. А тут я в один момент стал сиротой, главой семейного дела и опекуном младшего брата. Столько осталось вопросов, которые я хотел им задать, столько вещей, которым я у отца не научился. А от него остались лишь едва заметные следы.
Повисло неловкое молчание. Нанни продолжал рассматривать бюро и, вглядевшись в петли, сообщил, что эту вещь уже когда-то чинили. Ясно, почему лак настолько прочный.
Скорее всего, мой отец,добавил он. Мама хотела было покрутить шпульку на дедушкиных часах, чтобы завести их, но краснодеревщик ее остановил:Пружина может лопнуть. Лучше сперва кому-нибудь покажите.
Часовщику?по наивности осведомилась она.
Наш часовщиккретин. Разве что кому на континенте. А он кого-нибудь знает?
Да.
Может отвезти их часовщику в следующий раз, когда поедет на большую землю.
Она подумала, а потом сказала, что попросит отца их кому-нибудь показать.
Capisco, понимаю,сказал он со смущенным жестом человека, которому, в принципе, могут приписать непрошеную вольность, хотя сам он знает, что ничего такого не совершал, но при этом достаточно великодушен, чтобы не осуждать за подозрительность того, кто неверно истолковал его намерения.
В маме мне всегда это не нравилось. Однако я не мог загладить ее неловкость без того, чтобы вновь привлечь к этой неловкости внимание.
Впрочем, одним этим словом краснодеревщик сказал главное: что рад был бы помочь. Мама все еще молча дивилась содержимому ящика. Синьор Джованни не прерывал ее молчания и, возможно, не зная, что еще сказать, быстро окинул взглядом комнату, а потом, возвращаясь к цели своего визита, объявил, что заберет бюро с собой и отреставрирует,будет совершенно как новенькое. Стиль он, по собственным словам, опознал, однако имя мебельщика пока называть не станет, а подпись, что когда-то стояла на нижней стороне крышки, стерлась от времени. Больше всего его восхищает то, добавил он, поднимая бюро на плечи, что сделано оно без единого гвоздя, если не считать петель. Впрочем, он в этом тоже пока не уверен, но потом даст нам знать. Он сказал, что на следующий день вернется за рамами, и вышел из дома, а мы оба остались стоять в дверях.
Вот, держи, теперь она твоя,сказала мама, вручая мне ручку,мне повезло, оказалось, что это «Пеликан». Выглядела она точно так же, как те, которые продавали в канцелярском магазине рядом с моей школой. Впрочем, радости мне эта ручка не принесла. Она попала ко мне не как подарок, а как запоздалое извинение, случайная уступка; с другой стороны, на ней значилось мое имя, и это мне было приятно. Пока мы стояли, глядя вслед синьору Джованни, мама рассказала мне странную историю, которую слышала от свекра: однажды в Париже он что-то писал, уронил ручку со стола, попытался пойматьи перо проткнуло ему кожу.
И что?спросил я, не понимая, к чему это она.
На ладони осталась крошечная татуировка. Он ею очень гордился. Любил вспоминать, как это произошло.
Зачем она мне это рассказала?