Семьдесят девятый элемент - Валентин Петрович Ерашов


Семьдесят девятый элемент

Предисловие

Честно говоря, попал я к ним случайно.

Мне дали командировку, и я впервые очутился в Средней Азии. Там, разговаривая с секретарем ЦК партии республики, я услышал мельком оброненную фразу о крупнейшем в стране месторождении золота, открытом здесь недавно. Я уцепился за его слова, попросил сообщить подробностио людях преимущественнои полчаса спустя решил: еду туда!

В этой книге не обозначено место действия: повестьне документальна, в ней использовано право писателя на вымысел и домысел, на придумку и сюжетные повороты, которых не было в жизни. Но при всем при том книга не выдумана, не сконструирована, как иной раз случается у нашего брата, за письменным столом. В ней я рассказываю о многом, что мне довелось увидеть в пустыне, где круглый год трудятся отличные люди. Я их полюбил за то время, что прожил с ними в палатках, бродил по прокаленным пескам, постукивал, как умел, геологическим молотком и делал рулеткой замеры. Рукопись этой повести читали ребята, которым я с радостью, уважением и дружелюбием посвящаю свою работу. Их письмо было мне дороже самой лестной рецензииони и покритиковали меня, и помогли дельными советами; они ведь не только геологи, ониразносторонние парни, любящие и понимающие музыку, живопись, литературу. Сейчас, когда я пишу этисамые последние в рукописистроки, я думаю о тех, с кем сдружился по-настоящему. У них теперь снег, мороз, пурга. За ночь промерзает до самого дна ведро с водой и выдувает начисто палатку. А ониполюют. То есть работают в поле. Для геологов полем называются и горы, и пустыня, и скалы... Они полюют и не произносят высоких слов...

Я непременно съезжу к ним, когда выйдет в свет книжка. К тому времени, наверное, они уже покинут поселок, названный в повести Мушуком, и двинутся дальшеискать золото, или горючие сланцы, или еще что-то. У них вся жизньв поле, в дороге, в поиске...

Январь 1966 года

Ивашнев. Вот она какая, пустыня!

С Дмитрием Ильичом Перелыгиным я повстречался впервые в прошлом году, знакомство было непродолжительным и, казалось, не оставило следа.

Случилось это на пароходе, напичканном отдыхающими преимущественно пенсионного возраста. Среди них я чувствовал себя неприкаянно, как и в окружении молодежи: такова уж особенность моего возрастаот одного берега я отчалил давно, к другому еще не приблизился...

Мы плыли вверх по Каме неторопливо, с частыми долгими остановками. Здесь, на одном из пристанских базарчиков, я и приметил Перелыгина.

Отсутствием аппетита на речном воздухе и в безделии не страдал никто, унылые бифштексы с макаронами всем поднадоели, поэтому пассажиры спешили, топоча по хлипким настилам дебаркадеров, и возвращались с кульками, с горками овощей на растопыренных пятернях, с тарелками, полными парно́й картошки, с бутылями, ртутно налитыми топленым молоком.

А вот Перелыгин не суетился. Он вдумчиво и основательно, будто крестьянин, покупающий корову, отбирал снедь, аккуратно укладывал ее в авоську. Позже, в ресторане, он кромсал помидоры, огурцы, зверский лук в глубокую тарелку, поливал уксусом, заказывал водку и, пренебрегая субтильной стопкой, наполнял двухсотграммовый фужер, пил крупными вкусными глотками, управлялся с чудовищным салатом и бифштексом, проделывая все это молча и неторопливо.

Я обедал как-то рядом с Перелыгиным, и он, кивнув на тарелку с овощами, почел нужным объяснить:

Годовую норму витаминов себе обеспечиваю.

На том разговор и завершился.

Поев, Перелыгин не уходил в каюту и не лез наверх, где блаженствовали в шезлонгах пенсионеры, и не дубасил по жидкому столику черными костяшками домино,мне подумалось, что избегает он этого, боясь развалить столишко с первого удара,а отправлялся в носовую часть пассажирской палубы, где было ветрено и безлюдно, и там стоял, облокотившись на перила, очень похожий на медведя у циркового барьера,такое сравнение пришло мне в голову и не показалось обидным. Я тоже любил это место, пронизанное упругим ветром, мы стояли почти бок о бок, но разговора что-то не заводили...

Наконец молчание сделалось тягостным, его пришлось нарушить. К счастью, пустым и назойливым любопытством Перелыгин, как обнаружилось, не страдали в отличие от большинства, узнав о моей причастности к журналистике, не стал терзать допросами о любовных подвигах модных поэтов, а отнесся к моему ремеслу так, как и следует, думаю, к нему относиться, ничем не выделяя из необозримого ряда профессий, по-своему интересных и в чем-то утомительно-однообразных. Но и о себе он сказал не много: геолог («представитель романтического племени»,пояснил он, усмехнувшись) , живет в пустыне (последовала усмешка и комментарий: «не законченный богом черновик»), отдыхать начальство толкало взашей. Я посмотрел на его шею, подумал, что понадобились немалые усилия, прежде чем шея поддалась толчкам, и спросил, какие такие сокровища отыскивает он в «боговом черновике». На это Перелыгин ответил уклончиво и невразумительно, допытываться я не сталзнаю, у геологов на каждом шагу секреты, а может, и в самом деле ничего интересного нет в этой пустыне.

Особой симпатии Перелыгин тогда не вызвал, но вечером, в каюте, я привычно записал фамилию случайного знакомца, не задумываясь, пригодится ли.

Несколько дней обменивались пустяковыми словами, только накануне внезапного исчезновения Перелыгин, потоптавшись у решетки, неожиданно рассказал о своем приятеле, каком-то большом руководителе: спроваженный в санаторий неподалеку от работы, он сговорился с референтом, и тот являлся каждодневно в условленное тайное местечко, привозил на подпись важные бумаги, докладывал о делах, а однажды приехал вместе с главными специалистами предприятия, и на лесной лужайке состоялось совещание...

Перелыгин рассказывал, поглядывая умными глазками прирученного медведя на плывущие сосновые берега, и я понял: вовсе не в нелюдимости причина его молчания здесь, на праздном и веселом пароходе.

А наутро я Перелыгина не встретил. Узнал: пассажир двадцать восьмой каюты сошел спозаранку. В путеводителе я прочитал: именно к той пристани подходит линия железной дороги... Вскоре я забыл о Перелыгине.

Не вспомнил я о нем и тогда, когда редакции стало известно: в среднеазиатской пустыне вот-вот будет сдано государственной комиссии одно из крупнейших месторождений золота, печать до поры помалкивала, теперь же настало время рассказать. Выбор пал на меня, редактор проявил щедрость и подмахнул командировку на месяц. Я отправился в путь, не подумав о Перелыгине: мало разве геологов на свете!

Но в ЦК партии республикия туда явился, чтобы сориентироваться для началабыла названа фамилия Перелыгина, и тотчас профессиональная память выдала: «Перелыгин, Дмитрий Ильич, геолог, Кама, пароход». Я порадовался: как-никак в незнакомых обстоятельствах легче начинать, когда есть хоть мало-мальски тебе известный человек, и спросил, что собой он представляет.

Ответ не порадовал конкретностью: да как сказать, работник опытный, старый хозяйственник и знающий специалист, возможнопредугадывать заранее вряд ли уместнобудет отмечен правительством за участие в открытии месторождения, а вообще человек со всячинкой, увидите сами...

Я побывал еще и в республиканском главке, выяснил, что должен лететь сперва в областной центрчетыреста километров,а уже оттуда меня отправят в геологическую экспедицию «Мушук», ее координаты сообщать в печати не следует, как и размеры запасов золота, все же остальноена полное усмотрение корреспондента.

В области разговор занял минутыоказалось, что в Мушук вот-вот уходит спецрейсом транспортный самолет и мне следует поторопиться: если опоздаю, придется пылить на попутной машине чуть не полные сутки по бездорожью.

И вот я стою на посадочной площадке аэропорта, столь не похожего на Внуково, Шереметьево или блистательное Домодедово,аэропорта тихого, с уютным одноэтажным вокзальчиком и узкой дорожкой, отнюдь не предназначенной для ТУ, АНов, ИЛов и прочих воздушных величеств. Я стою возле трудяги биплана ЛИ-2, сельского воздушного грузотакси, нескладное тело его подрагивает на холостом ходу, дверца распахнута, проход загораживают мешки, а возле меня и невозмутимого парня-летчика суетится лысый человечек из тех, кого непочтительно именуют «рубильниками», выделяя из всех примет огромный, почти перпендикулярный щекам нос.

Человечек сверкает добросовестно отполированной головой, вытирает пот кепкой, пинает ящики, размахивает руками, орет на пилотанеожиданно бочковым басом. Затем подскакивает ко мне.

Ты летишь?кричит он, упирая на местоимение.

Я лечу,соглашаюсь я.

Он летит,вопит носатый,он летит, поглядите, он летит, а четыре ящика тушенки не летят, разве правильно? Разве правильно, скажи?он поворачивается к пилоту, ища сочувствия.

Не шебутись,говорит пилот.Следующим рейсом перекинем твою тушенку. Приказали человека доставитьмне что, самолет арендован трестом, хозяинбарин. Велятя всю твою хурду-мурду выкину и могу песок в пустыню везти.

Песок?переспрашивает «рубильник» и хохочет.Песок в пустыню, говоришь? Ты смотри,делится он со мной,песок в пустыню повезет, скажи?

Может, мне до следующего рейса?предлагаю я.А то и в самом деле неудобно.

Неудобно?вопит носатый.Кому сейчас тушенка нужна, когда мяса полный самолет? Если бы водку везтидругой разговор.

Он пинает покидаемую тушенку и кричит:

Давай верти машину, поехали!

Устроились?спрашивает пилот, я и носатый втиснуты среди ящиков, оцинкованных фляг, сетчатых ячеек с бутылками кефира, остальное пространство забито обнаженными тушами, они фиолетовы и пахнут приторно и чуть сладковато.

Скажи?носатый опять хохочет.Полетели, давай, арендованный.

Носатый вопит что-то еще, но в гуле мотора я его не слышу и не хочу вслушиваться.

Сижу на ящике, стиснутый со всех сторон, затылок упирается в какой-то металлический выступ, сидеть жестко, и вдобавок самолетик ощутимо потряхивает, но я не замечаю всего этого, как мгновенно перестал ощущать вонь селедки, бензина и почему-то дуста и слышать неопрятное сопение носатого.

Размышляю о том, что ждет меня в поселке с диковинным названием Мушукв буквальном переводеКошка.

Слово «кошка», естественно, вызвало представление о ласковом, приятном, немного коварном, но, разумеется, безобидном; я припоминаю, как в республиканской Главгеологии намекнули насчет всяких трудностей обстановки. Меня ли пугать, чудаки...

Другой вопрос: будет ли от командировки большой прок, уж больно исписанная нашим братом профессиягеологи? Что скажешь нового? Ходят по степи, по горам бородатые парни с закатанными рукавами, отбивают молотками породукажется, у них говорят именно так,поют о том, что ветер и солнце им родные братья... Геологиэто котелок на рогульках, полевая, с дымком, жидкая каша, треск палаточного брезента в ночи, неотправленные письма, разлуки с любимыми, обвалы и осыпи... Привычные штампы одолевают меня, расталкиваю обеими руками, а они лезут, жужжат, мелькают в голове и перед глазами.

Останавливаю себя: что за преждевременный скепсис. Банальной жизни в природе не существует, есть лишь банальные рассказы. В худшем случае получится очерк на голом фактажеза тем, в конечном итоге, и послали.

Успокаиваюсь и, с трудом повернувшись, припадаю к иллюминатору, круглому, изнутри плоскому, снаружи выпуклому, похожему на линзу. Досадно: линза не увеличивает, а там, на земле, ново и непривычно для меня.

Оазис, ты скажи?орет в ухо носатый, его распирает желание поговорить, но перекричать мотор трудно, я киваю в ответ, носатый кивает мне и прислоняется к стеклуне лбом, а рубильником.

Голубые палочки арыков лежат на мягкой зелени, как хрустальные подвески в ювелирной, выстланной бархатом, коробке. Палочки перекрещиваются и, наверное, позванивают нежно и тонко, соприкасаясь друг с другом. Сверкают крышами, рафинадно белеют стенами домики, а может быть, домищи, отсюда не разберешь. Уютно круглы деревья в ровных квадратах садов и стремительна, как ракетная трасса, линия шоссе. Мне весело и легко, просторно и ясно. Кричу носатому:

Лихо сработано!

Он понимает не вдруг, а сообразив, радуется и орет:

Красота, скажи? И от полноты чувств достает бутылку с кефиром, зажимает горлышко, встряхивает, продавливает пальцем фольгу.Пей, угощаю!

Пока я глотал теплый кефир, за окошком переменилось, не сам пейзаж, а его преобладающий оттенок: прежде главенствовало зеленое, теперь оно уступило место коричневому с прожелтью, будто ранняя осень легла на сады и пастбища. Носатый поясняет, неутомимо радуясь:

Пустыня, скажи?

Но это, догадываюсь я; лишь предвозвестье, лишь робкий проблеск пустынитакой, как она сложилась в моем представлении.

Стерильно желтая, с бродячими барханами в мелких каракулевых складках, с одинокими тенями верблюдов и незамутненной голубизной раскаленного неба, с ненатуральными опахалами пальм в оазисах и глинобитными стенками соленых колодцевтакой я видел ее в кино и учебниках и только такою привык воображать.

Я увидел пустыню через несколько минут, нимало не похожую на привычное, школьное представление о ней.

Самолет круто сворачивает, ложится на крыло, расплавленная белизна мгновенно сверкает в обращенном кверху иллюминаторе, в нижнем расплывчато мелькает бурое и шероховатое, стекла выравниваются, идем новым курсом.

Теперь под втянутым животом самолета, яростно пластаясь, ползет вспять-сама Пустыня.

Слово это хочется произнести с прописной буквы и отчего-то вполголоса: пустыня беспредельна, молчалива, грозна и загадочна, теперь я вижу и понимаю это не с чужих слов.

Загадочность ее, как и таинственность моря, заключается в однообразии.

Там, где земля обжита, она многолика, неповторима каждым клочком, любым сооружением, всякой малостью. И двух деревьев не встретишь схожих. И здания, возведенные по типовому проекту, разнятся одно от другого расцветкою щитов на балконах, пестротою вечерних окон, хотя бы таким сомнительного свойства украшением, как белье, развешанное во дворах. Не попадутсяхоть всю планету исколесиблизнецы-деревушки, улицы-двойники. Машины одной сериии те каждая с отличкой, только сумей приглядеться. Человек многолик, многострунен, многодумени все окрест него приобретает своеобразие и своеобличье.

Пустыня же монотонна и тем загадочна и грозна.

Тень самолета касается еебурой, шероховатой,и только по тому, как пустыня уползает от прикосновения тени, едва заметно поеживаясь и подергивая желтой своею шкурой, можно заметить, что самолет не висит неподвижно, а стремится вперед.

Ни дорог, ни хотя бы мельчайшего пятнышка привычной для земли голубизны я не могу обнаружить, и ничего внизу не напоминает о существовании жизни, людей, городов, рек, лесов. Там однообразно, угрюмо.

Я вспоминаю, как грунтуют холст для декораций: выплескивают с размаху ведро краски, потом даже не кистью, а щеткой, какой подметают полы, разравнивают слой, заботясь лишь о его ровности, об однотонности.

Так же, представилось мне, изготовили пустыню.

Ее изготовили в давние, пока не ясные нам времена, и с той поры она осталась неизменнойвот уже сотни тысяч, миллионы лет.

Сейчас бурую, прижухлую, с едва заметным коричневатым подмалевком холстину медлительно и равномерно вытягивали из-под самолета. Кто-то большой накидал не то комьев сухой, перемешанной с песком глины, не то корявых, в трещинах, каменьев. Они ползли под крылом, их становилось больше и больше, покуда валявшиеся вразброс комья и каменья не спаялись в плоско насыпанную груду,ей не видно конца.

Отсюда, с верхотуры, невдогадвысока или приземиста груда, она в пределах видимого не имеет края, она волочится, покачиваясь неровными толчками,тоже бурая, как и оставленная позади равнина, однако в отличие от нее вся исполосованная бешено выкрученными расщелинами.

Самолет потряхиваетвверх, вниз,он косо и быстро спланировал и теперь идет невысоко, я могу рассмотреть землю пристальней.

На близком расстоянии цвет стал не отчетливей, а, напротив, расплывчатей, неопределенней, морщины плоского нагорьяшире; нигде не обнаруживается намека на дерево или хотя бы куст, лишь кое-где быстрыми, небрежными касаниями намечена травагрубого колера и, должно быть, колючая. И еще, вглядевшись, я скорее угадываю, чем вижу, тусклое поблескивание соли на округлых боках валунов.

Машина взмывает опять, плато стало запрокидываться, будто все тот же могучий, озорной, баловавшийся каменьями, ухватил за невидимый край и решил перевернуть нагорье изнанкой, но то ли не хватило сил, то ли показалась бессмысленной эта игра, и в наступившей ватной тишине изборожденная плита укладывается на место, начинает приближаться, тишина давит и глушит, невдалеке намечается блекло-оранжевая площадка.

Дальше