Сбесился ты, командир, мне не останется!
На, дерни
Фляжка идет по рукам. Прикладывается и Панцирь. Горлышко фляжки лязгает по зубам. Ясень из них самый молодой, и он молчит. Его мутит, во рту противный вкус, если выпьет еще хоть каплю, его стошнит.
Сокол, давай его ликвиднем! беспокоится Панцирь.
Пошли, ребята!
А какого лешего мы его?..
Сказал пошли!
Ты полегче, Сокол. Может, мне надоело большевику в спину смотреть?!
Движутся гуськом прямо по полю, огибая прибрежные кусты.
Панцирь спотыкается и ругается на чем свет стоит. То и дело зыркает на Сокола, командир спиной чувствует его злобный взгляд. «Давно он на меня зуб точит, вяло размышляет Сокол. Не нравится, что я командую. Хотел бы командовать сам. Но он ведь и командует, а я его слушаюсь Может, завидует моей власти? Какая у меня власть? Остались мы впятером. Последние. Такой отряд был! Не уберег их. Погубил? Но при чем тут я? Мы верили в Литву и за нее сражались. И не за Литву вчерашнюю за новую! За свободную и литовскую Литву! Неужто все, к чему мы стремились, мыльный пузырь? И теперь остается только убивать? Кровь приливает к лицу Сокола, стучит в висках. Сейчас прихлопну Панциря! Но и они могут меня прихлопнуть, я для них как нарвавший чирей. Не для одного Панциря для всех. А может, всеми нами движет звериное остервенение, коль скоро чувствуем, что шаг за шагом приближаемся к смерти. И все оправдываем незатейливой логикой пользуйся минутой и не разводи сантиментов»
Не могу терпеть, Сокол, Панцирь с трудом ворочает языком этот глоток его доконал. Ликвиднем, а?
Почему Сокол медлит? Почему не говорит последнего слова? «Потом потом» путаются его мысли, словно это «потом» в силах что-то изменить. Он вспоминает Тересе она проклинала последними словами не только Панциря и его тоже. Вспоминает Скауджювене, Мотузу, их детей полный класс детишек. Что они скажут?
Сокол!
В лес В лесу, отзывается Сокол и ждет чуда.
Тьфу! Панцирь сплевывает под ноги Соколу. И чего канитель разводить? Нет, я не вытерплю! Марчюлинас, говори, где тебя кокнуть?
Андрюс не чует под ногами земли. Словно не его ведут, не к его спине приставлен автомат. Он идет там, за плугом, или сеет ячмень, а здесь не он, здесь страшный сон, и пора бы проснуться; просыпайся поскорей, Андрюс, уже занимается утро, пора задать лошадям овса
Марчюлинас, ты слышишь, что придумал командир? А по мне, так не стоит тебя мучить. Трах-тарарах, и ты счастлив, Марчюлинас.
Голос доносится издалека, с того света, и Андрюс тщетно пытается проснуться, разорвать сонные веки и сказать: «Сегодня будет погожий день» Наконец он приходит в себя: кончаются поля деревни, и ухабистый проселок, обогнув бугор, исчезает в молодом лесу.
Деревянный крест на склоне бугра замечают одновременно и Андрюс и Панцирь. Но Панцирь произносит вслух:
Крест! Помолчав, добавляет: Так вот, сегодня страстная пятница!
Пасха, икая, говорит Ясень, а Панцирь, хохотнув, взбалтывает фляжку. В ней ни капли.
Сокол! Голос у Панциря с хрипотцой. Тут! Он останавливается и резко повторяет: Тут!
Отряд сбился в кучу. Сокол обводит взглядом пустынные поля. Его руки трясутся. Чуда нет. И не будет. Есть только Панцирь. Как и два года назад приказывает он
Читай приговор, Сокол!
Андрюс смотрит в землю; в горле стоит комок.
Так-то, Марчюлинас. Сокол замолкает на минутку и говорит: Ты изменил своей родине Литве
Зачем красивые слова, Сокол?
«И правда, мы уже не верим в эти слова, думает Сокол. Они вязнут в зубах, эти красивые слова».
За большевистскую деятельность Андрюс Марчюлинас приговаривается
На крест его, сволочь этакую! вдруг вскакивает Панцирь. На крест!
Слова звучат громко, как удар грома, сам Панцирь, испугавшись, замолкает и моргает белыми, остервенелыми глазами.
Рехнулся! Голос Сокола доносится, как из-под земли.
Панцирь, сделав шаг, делает и второй. Помолчав, он разражается торжествующим смехом.
А почему бы большевикам не иметь своего святого? Своего Христа! Распять эту сволочь!
Хочешь крест осквернить?
А ты посмотри, Сокол, кто его осквернил. Все святые сорваны с креста.
Сокол не поворачивает головы; он и так знает, что на нем нет уже крохотной часовенки, деревянного Христа, вырезанного руками старого Нараваса; не это главное он сам больше не верит в бога, не верит в Христа, можно ли верить, если выбрал этот путь? Может, Панцирь верит? Или Ясень? Может, эти два? Они давно убили веру, еще до того, как пустили первую пулю в человека.
Чего тянем? недовольно говорит Ясень. Или так, или сяк!
На крест! Панцирь задыхается от злобы. Пускай видит деревня, как мы с большевиками
Деревня от нас отвернется.
Скажешь, не отвернулась еще? Зато страху сколько будет! Это все, Сокол, что нам остается.
Осталось, Ясень.
Ясень отстегивает от ремня фляжку. Сокол откидывает голову и жадно пьет.
Со связанными за спиной руками, свесив простоволосую голову, Андрюс глядит на них исподлобья, и его душит бессильный гнев. «Только-только начал жить, и вот уже конец! И глаза застят землей А может, твои глаза всегда застила земля, и ты ничего не видел, только ее?!»
Чего пялишься? не выдерживает Панцирь глаза Андрюса пронизывают его.
Это не мне приговор. Вам! раздельно произносит слова Андрюс и снова крепко сжимает посиневшие губы.
Панцирь, крякнув, бьет прикладом Андрюса по голове. Андрюс падает, и все уплывает куда-то, удаляется, исчезает.
Ясень! командует Панцирь, при помощи долговязого они хватают Андрюса под мышки и тащат к кресту.
Сокол стоит на дороге, втянув голову в плечи и крепко сжимает в руках автомат. Потом оборачивается на деревню. «Там, где белеют березы, школа, твоя бывшая школа; за первой партой сидел когда-то Алексюкас Астраускас и слушал легенду об основании Вильнюса, о героических защитниках Пиленай Алексюкас, который когда-то прильнул к твоему плечу, когда вы на дребезжащей телеге возвращались из экскурсии. Он верил тебе, он повторял твои слова. Ты позвал его в лес, да-да, ты Теперь этот Алексюкас Ясень; вместе с Панцирем они распинают человека, а ты молчишь»
Сокол оборачивается. Бесчувственное тело Андрюса уже прислонено к кресту. Панцирь закидывает руку на перекладину креста, привязывает ее. И другую руку привязывает. И босые ноги привязывает, кончиками пальцев они едва касаются прошлогодней травы
Ну как, Сокол? ухмыляется Панцирь, спустившись на дорогу. Есть еще у меня фантазия, верно?
Ясень согнулся. Его тошнит.
Чем плоха мишень? Подними-ка автомат, Сокол.
Автомат свинцовый, никогда еще он не был так тяжел. «Что мы делаем? мелькает смутная мысль. Что мы делаем? Панцирь Панцирь И этот американец со своими освободителями т а м».
Что мы делаем?
Командир!
Вывихнутые в суставах руки болят, и Андрюс приходит в себя, поднимает затуманенные глаза. Небо, просторное и высокое, забрызгала кровь ранней зари; гаснет фонарик утренней звезды. Кругом серая пашня, березы, истекающие сладковатым соком, ольшаник с набухшими почками. Изнемогает от радости жаворонок, он поет весеннюю песнь большой теплой земле.
Считаю до трех. Сокол!
Над прыгающей мушкой прицела Сокол видит ветку куста сирени и черную тучку на западе. «Нет, нет!» хочет прокричать он эти отрывистые, как автоматная очередь, слова, но не может, еще не может, он целится куда-то Краем глаза косится на Ясеня, на Алексюкаса Астраускаса, и все его тело наливается невыносимой тяжестью.
два
Андрюса охватывает слабость, но он боится закрыть глаза, он хочет смотреть без конца на рассветное небо, на добрую и суровую, щедрую и голодную землю
три!
«только не закрыть глаз, смотреть и смотреть»
Грохот выстрелов будит деревню из неспокойного сна, и она больше не смыкает глаз. Вслушивается в тишину, в которой звонко, как колокол тревоги, бьется сердце, встает с деревянной кровати, надевает пропахшую потом одежду, снимает крюк со скрипучей двери.
Останавливается у колодца, набирает воды, напивается из ведра, окидывает взглядом амбар, хлев и гумно.
Выходит к воротам.
Гулко гудит мост через Эглине, с ревом ползет на бугор заляпанный грязью грузовик и, подскакивая на рытвинах, летит по извилистому большаку в сторону темного леса.
Со страхом и надеждой смотрит деревня на оружие, поблескивающее в лучах зари.
Деревня просыпается перед праздником Воскресения.
ТРИ ДНЯ В АВГУСТЕРоман
Сколько раз проходил сегодня этой тропой и даже не поднял головы, не огляделся в саду А бывало ли утро, чтоб он не проведал каждую животину и не поговорил с ней! «Совсем уж в детство впал», смеется жена. Пускай ее смеется, за свой долгий век Марчюс Крейвенас ко всему притерпелся. Как выведешь корову на выгон, не почесав ее меж рогов, не посетовав, что трава скудная, а тростник на берегу озера огрубел, уже не накосишь на обед? И поросенку приносишь полные пригоршни подгнивших паданцев да бросаешь в загородку: ешь, хрумкай, кисленькое хорошо. И мимо собаки не пройдешь, не спросив: почему ночью спать не давала, все гавкала? И петуху скажешь: «Хо-хо-хо, поклюй зернышка прошлогоднего, а то нынче неизвестно, что будет, такая сушь» И пчелам, облепившим летки ульев Сегодня утром не остановился в саду, а то бы заметил Ах, Стяпонаса он проводил взглядом по этой садовой тропе, и сердце сжалось, так что опустился на лавку у забора и сидел, пока жена не ткнула кулаком в спину: «Совсем уж» Очнулся, осовело уставился на нее.
Стяпонас проговорил.
Корова сорвалась. Зову не дозовусь.
Марчюс долго глазел на жену, не понимая, о чем это она, потом понял наконец, что его обругали, встал и поплелся в кусты искать корову.
Нет, он не остановился на садовой тропе, не посмотрел на росистые ульи.
Ссутулясь, пролезает под ветвями яблони. И правда Человек ты мой! Еще вчера летали как миленькие, весь сад так и звенел, словно пульки вжикали через озеро (он плавал за травой на тот берег и видел). Лежат у летка мертвые: одни вытянулись, раскинув крылышки, пытались взлететь, да не смогли; другие скорчились словно от боли, держатся лапками за брюшко. И на доске, около улья, полным-полно их. Пчелка-другая ползает еще, но через силу, как-то омертвело. Взлетит и тут же шлепнется в траву. Реденькая, сожженная солнцем трава полна пчел, и Марчюс Крейвенас пятится пятится; он боится наступить даже на мертвую пчелу.
Подходит к накрытой еловой лапой колоде. Ветхий улей, но дружная семья в нем жила большая и работящая. И тут На летках словно запекшиеся капли крови. Даже когда немцы отступали, а над головой завывали снаряды, Крейвенас не бросил старый улей похватав на скорую руку что придется, сложил пожитки на телегу, потом остановил лошадей на проселке около сада и сказал своему первенцу Миндаугасу пошли!.. Был поздний вечер тогда. Крейвенас нарвал травы, заткнул ею летки и, вместе с сыном обхватив живую жужжащую колоду, поставил на телегу. Жена вскипела, обозвала полоумком, пыталась вывалить наземь «эту гнилушку», но Крейвенас отмотал вожжи с колышка и хлестнул лошадей. На опушке леса, куда съехалась вся деревня, чтобы переждать грозу, отнес улей подальше, под ветвистую сосну, сел рядом с ним в изнеможении и посмотрел на беспокойное, пылающее небо. Соседи пожимали плечами, словно поверив воплям его жены: «Господи, тронулся муженек, вконец спятил! Столько добра бросил, а эту гнилушку приволок»
Человек ты мой вздыхает Крейвенас тяжело. Никак мор напал
Огурцы полил?
Жена стоит за забором, у вишенника, нагнув зеленую ветку.
Чего тут присох?.. Отец!
М-м мямлит он, давясь терпкой слюной, и упавшим голосом отвечает: Слышу.
Полил?
Полил.
Чего ж стоишь?
Стою-то?..
Крейвенас не знает ни что говорить, ни что думать. Он все еще не верит своим глазам Такая тишь в саду только в голове стоит звон, но это не пчелы, это отголосок живого звука, прилетевший из вчерашнего дня, из череды звонких лет, из стародавних времен.
Отец!
Чего?
Тьфу!
Иди сюда, покажу.
Совсем уж в детство Ишь, стану я голову совать!..
Боится она пчел ужасно. Проходя мимо ульев, непременно натянет на глаза платок. Паданцы из-под яблонь собирает непременно вечером или в дождь. Кровь у нее дурная, что ли, ужалит пчела, и вся опухнет, хворает долго. А сейчас сейчас-то чего ей бояться, когда почернела от пчел трава и кругом могильная тишь.
Иди, раз говорят
Голос доносится словно из-под земли, и женщине очень уж хочется увидеть, что же он там нашел. Раздвинув вишневые ветки, она налегает грудью на штакетник.
Пчел нету, говорит Крейвенас и вздрагивает от этих слов, словно их кто-то другой произнес. Нет, это он сам говорит, он, старый пасечник, сообщает: Пчелы неживые!
Наклонившись, свесив длинные и такие ненужные сейчас руки, он смотрит на жену, будто в ожидании чуда. Ну, пусть хоть раз в его жизни свершится чудо, пусть свершит его эта женщина, с которой он прожил сорок пять лет и которая по сей день верует в бога и его всемогущество. Почему же она молчит, почему не взывает о милости божьей?
Самое лето, все зеленеет, цветет и нету неживые.
Женщина недоверчиво смотрит на него из-под платка; даже мертвых пчел боится.
Почему? Почему, человек ты мой? Может, кто отраву задал?
Вот, вот! горько усмехается Крейвенас. Отраву задал! Как корове или свинье Баба скажет, так хоть уши затыкай. Отраву задал!
Тогда с чего, раз уж такой умник? С чего?
Если б он знал!
Так и будешь торчать? Раз неживые, то неживые, утешает жена; как еще не добавит: хоть бояться перестану Проку-то, можно сказать, всего ничего. Меду на кончик языка А сколько сахару на них ухлопывал!..
Крейвенас поворачивается и торопливо удаляется по тропе.
Ведра возьми! Ведра!
Исчезает за белыми стволами, за зелеными, облипшими яблоками ветвями, убегает от сердитого голоса жены. Куцее у нее понятие! От пчелы ей прок нужен, как от скотины или птицы. А если этого проку мало, то и маяться ни к чему. А вот мне пчелы приносили радость. Святой день, когда разжигаешь дымарь и ступаешь к улью. Так только ксендз к алтарю идет. Ах, человек
За избой раскидистый клен отбрасывает густую тень, и Крейвенас, задохнувшись, останавливается под ним. У кухонной двери Шаруне рассыпает моченое пшено.
Цып, цып, цып! звонко, на весь двор подзывает она цыплят.
Цыплята совсем крохотные наседка на днях вывела, и Шаруне защищает их от инкубаторских, уже оперившихся, которые клюют малышей.
Цыпаньки, цыпаньки Кыш, нахалюги!
Увидев отца, подбегает к нему и негромко говорит:
Полина плачет.
Крейвенас отмахивается уходи, мол, у меня свои заботы. Потом спохватывается:
Сами разберутся, не маленькие.
Полина никуда не хочет.
Стяпонас Сколько раз я Стяпонасу говорил, толку-то?
Да разве один Стяпонас?..
Голубые глаза Шаруне словно две спелые сливы в утренней росе. Почему она недоговаривает? Почему не бросит в лицо: «Разве один Стяпонас виноват?» А кто виноват? Кто еще виноват в том, что Полина плачет, что Стяпонас стоит здесь одной ногой?
Пчелы, бормочет Крейвенас и убегает от дочки, от ее прямого и жесткого вопроса (нет, он идет налаживать дымарь, может ли быть дело важнее) и чувствует спиной обжигающий взгляд Шаруне. Подкашиваются ноги, просто сил нет их тащить. Спрятавшись за амбаром, опирается рукой на теплое бревно в стене.
В горловине озера качается лодка: жарятся, развалившись, дачники. В чем мать родила: тела багровые, будто вылеплены из глины. Когда вчера Крейвенас греб на тот берег, в лесу, под дубом, увидел две палатки. На свежевырубленных кольях сушилось разноцветное белье, и он подумал разорят отдыхающие лес. Но мысль убежала в сторону рядом с озером, у Козьей балки, на колхозном капустном поле, пыхтел трактор, колыхалось на ветру белесое облачко
А вдруг это пронзает Крейвенаса мысль с такой силой, что даже треск раздается в голове. Ведь и вчера подумал было: что, если с пыльцой пчелы занесут в ульи яд? Там желтеет сурепка, по краю луга алеет кашка. Отогнал страшную мысль, отбросил, но сейчас, когда пчел не стало, когда замерли вековые колоды Человек ты мой, может ли быть такое, говорю, чтоб ты изобрел порошок для истребления червей, а отравил им пчел?