Через час или больше, сгребая бегущие по лицу потоки дождя, Василий сбросил в сенях намокший дождевик и, повесив его на крюк, вошел, старухи, уже опять сидевшие рядком за столом, увидев его в дверях, враз повернули к нему головы, и он, пряча то, что пришло к нему, отвел в сторону словно промытые, налитые густым светом глаза, и все поняли, что спрашивать ни о чем нельзя. Он подошел к горящей печи и стал греть руки, от мокрого пиджака повалил пар.
Ты бы, Василий, лез на печь, поспал чуток, предложила бабка Пелагея. Простуду, гляди, подхватишь.
Там вон на лежанке одежка, попонки лежат одеяло.
Твой машинист давно храпит-заливается. Да глотни еще водочки, прогрейся
Во, во! Не-уросься, не уросься! Во! поддержала ее и бабка Анисиха. Нам все одно спать нельзя, душу провожаем, во
Бабка Пелагея сама налила ему чуть больше полстакана, сунула в руки, и он выпил, затем, как в полусне, стащил с себя сапоги, сбросил набрякший тяжелый пиджак, забрался на широкую лежанку, где уже уютно похрапывал Степан, выставив вверх колени, стянул штаны и в одном белье с наслаждением лег на начавшие теплеть кирпичи. Он спал и не спал, он чувствовал, как чьи-то заботливые руки подсунули ему под голову подушку, а сверлу прикрыли почти невесомым от старости байковым одеялом, он затих, наслаждаясь теплом и покоем, и приглушенные голоса старух, коротавших за столом долгую ночь в разговорах, все отдаляются и отдаляются, но совсем не меркнут, и это даже не голоса, а что-то вроде огромного неба и шелест теплого, грибного, слепого, как говорили у них в поселке, дождя. А солнце по-прежнему светит, и весь мир объяла сине-малиновая радуга, одним концом на далекий лес, другим в речку-воду в небо тянет. Он почувствовал запах свежести, приподнял голову, по она тут же упала на подушку, и теперь радуга уткнулась одним концом прямо в его глаза, ему и страшно, и хорошо, потому что эта цветистая, радостная дорога размыкает перед ним самые дальние горизонты, уносит его в немыслимую высь, и вот уже нет у него глаз, их выпила радуга, нет его самого, но зато теперь он везде, теперь он и здесь, и высоко в небе, и на самом дальнем краю земли. Но что же это, что?
Васек, как звали его и отец с матерью, и бабка с дедом, и все соседи, и погодки, с которыми он с утра до темной ночи пропадал на улице, белоголовый пятилетний мальчуган, взбрыкивая, слепой от восторга, несся навстречу солнечному ветру верхом на ореховой палке, а сзади, визжа, подстегивал ее гибкой хворостиной. Опушка березового леса была не то что наполнена, а словно налита до краев солнечным светом, воздух от этого был какой-то золотистый. Отражаясь от ослепительно белых стволов берез, солнечный свет на легком сухом ветру дробился, разлетался радужными осколками, было больно смотреть, не прищурив глаз. И Ваську больно глазам, и он несется по лесу, почти зажмурившись, вслепую, но солнце прорывается и сквозь веки, белые стволы берез мелькают вперемежку с радужными пятнами света, и по высокой и сочной майской траве (Ваську чаще всего с головой) повсюду развешаны большие ярко-синие лесные колокольчики, в упоении жизнью Васек не щадит их, рубит хворостиной на бегу, и они, переламываясь в стебле, опадают лиловыми пятнами в густую, сочную зелень.
Васек! слабо доносится голос матери. Ва-а-асек!
Васек круто заворачивает и удивленными, сразу широко раскрывшимися глазами Осматривается. Он успел забежать довольно далеко, он был в низине, толсто устланной опавшей прошлогодней листвой с пробивающейся сквозь нее острой и редкой травой. Солнце тут до земля не доходило, солнечный ветер вовсю бушевал где-то там, над плотно сомкнувшимися кронами кленов, ясеней, дубов, а у земли была тишина, и даже ветер сюда не прорывался. Васек слегка повернул голову, и холодная дрожь сладко облила его с головы до ног. Вывороченное из земли дерево, судорожно выставившее вверх причудливо перевитые корни, поначалу показалось ему огромным живым существом, готовым вот-вот броситься на него. Отец рассказывал, что в лесу водятся и волки, и дикие кабаны, и даже медведи, вывороченные, вставшие дыбом корни и показались ему вначале медведем. И тотчас опять пробился в нем голос отца, что от медведя нельзя убегать, нужно падать и притворяться мертвым, и уже в следующее мгновение он лежал ничком на земле, и сердце у него бешено колотилось. Он старался не дышать, но глаз закрыть никак не мог, он совсем близко видел больших лесных рыжих муравьев, одни из них что-то тащили, другие, сталкиваясь и узнавая друг друга, шевелили усиками они были такими смешными и так похожи на людей, что страх у него прошел, но ненадолго. Пока он был занят муравьями, он забыл про медведя, но вот словно что толкнуло его, я он весь обратился в один чуткий и жалкий ком. Он слышал тяжелые звуки шагов, они все ближе, ближе. «Уф!
Ур-р! Уф!» раздавалось над ним, вот ему в затылок кто-то шумно и жарко дохнул и затем лизнул шершавым и горячим языком. Он почти потерял сознание, но выдержал и не шевельнулся, правда, пальцы его сами собой вцепились в мягкую и толстую прель лесной земли, и он всем телом еще сильнее вжался в нее. Придя в себя, он боязливо приоткрыл один глаз и сразу же увидел все тех же муравьев-они суетливо и бестолково продолжали сновать по прошлогодней преющей листве, заглядывая во все уголки, во все закоулки, что-то отыскивая, о чем-то своем разузнавая. И тогда он осторожно приподнял голову и теперь ясно увидел, что никакого медведя нет, а перед ним вывороченное корневище дерева. Он сел и хотел заплакать от пережитого ужаса, но тотчас вскочил на ноги и с дикой пляской, визжа, стал хлестать палкой по вывороченным корням, и с них облетала и брызгалась засохшая старая земля, и ему самому было жутко и весело.
Наконец- он устал и утихомирился, теперь он ничего не боялся и долго гонялся за какой-то совсем крохотной птичкой, она отлетала от него метра на три-четыре и ждала, пока он бросится к ней, затем отлетала опять, а под конец, задорно пискнув, вспорхнула вверх и затерялась в густой листве. Васек, задрав голову, стал ее разыскивать глазами. Но в это время до него опять донесся слабый, тревожный голос матери:
Ва-асе-ек! Ва-асе-ек!
И он опрометью бросился на этот привычный зов и скоро, запыхавшись, уже мелькал круглой белесой головой на опушке, а мать, сердито выговорив ему и ставя в пример соседского Андрейку, так спокойно и просидевшего под ореховым кустом все это время, строго наказала не забредать далеко, затем она дала ему краюшку вкусного, пахучего хлеба и бутылку топленого молока. Он жадно принялся есть, а мать продолжала свое дело, срезала нужные ей березовые ветки и вязала из них веники, что не мешало ей оживленно переговариваться с другими бабами, занимавшимися тем же, много березовых веников нужно было заготовить на зиму, любили вырубковские мужики париться крепко, подолгу, потом, распаренные, красные, как вареные раки, выскакивали в клубах пара наружу, с лешачьим уханьем и гоготом валились в снег и вновь торопливо ныряли в жаркое чрево бани. А майская зелень самая полезная, листва на ветках держится намертво, не скоро ее отхлестаешь, вот и торопятся бабы наготовить веников именно в мае, выберут момент, соберутся по трое, по четверо-и в березовый лес, на опушку, туда, где густыми гривами поднимается подрост, а назад возвращаются с тяжелыми вязанками готовых веников, развешивают их для просушки на шестах, укрытых и от дождя и от солнца, на легком сквознячке, и веник сушится постепенно, исподволь, сохраняя в листьях и в коре всю свою целебную силу и всю крепость весенней земли и жаркого солнца.
Васек съел хлеб, запивая его сладким, густым молоком, и то, что мать похвалила Андрейку, синеглазого и тихого, ему не нравилось, Андрейка подсел к нему, стал что-то говорить, но Васек внезапно оттолкнул его и быстро перебежал под другой куст. Его сильно разморило, и он тут же, опустившись на мягкий мох под развесистой старой березой, заснул, а когда открыл глаза, над ним стояла смеющаяся, разрумянившаяся мать и другие бабы, тетка Анисья, тетка Поля, и все они весело смеялись.
Во! Во! говорила тетка Анисья, ловко затягивая косынку на голове, и под мышками у нее смешно шевелилось. Притомился мужик, во!
А вы не смейтесь! прикрикнула на нее тетка Поля, черноглазая, проворная, все время, казалось, пританцовывающая на месте. Он за этот сон на целый вершок подрос! Ох, добрый мужик будет, вы поглядите, какой у него в коленках-то запас! Вон какая кость выпираетогра-амадная! А?
Все заинтересованно стали смотреть на грязные, исцарапанные и худые колени Васька, и он сам с интересом воззрился на собственные колени, затем послюнявил палец и стал стирать с ноги проступившую из пореза засохшую кровь. Все почему-то опять засмеялись, а мать сказала:
Подымайся, подымайся. Пора домой-то. Я и тебе веников навязала, не плестись же тебе порожнему, и без того весь день пролындал.
Васек было захныкал спросонья, мать укоризненно на него поглядела и покачала головой.
Ну вот, сказала она, а еще мужик. Вон Андрейка, погляди, больше матери набрал. Небось с батькой-то в баню запросишься, а помочь не хочешь Ну ладно, я и сама донесу, не бросать же добро.
Она уже хотела было присоединить маленькую, в несколько веников, вязку сына к своей, огромной, но Васек неожиданно резво вскочил.
Я сам! Я сам! Сам! закричал он, выдергивая из рук матери свою ношу, и скоро все они гуськом, друг за другом, шагали через луг и поле к поселку, дома Васек заносчиво сказал старшему брату Косте:
А я веников принес! Больше Андрейки пер! Целых десять штук веников! Вот! А я себе палец содрал, глянь!
Он выставил большой палец на ноге с разорванной кожей и с запекшейся черной кровью, Костя, тоже белоголовый, с большими, растопыренными ушами, был всего лишь на два года старше брата, он готовился идти на следующий год в школу, знал все буквы, умел по слогам читать и оттого посматривал на младшего довольно снисходительно.
Подумаешь, сказал он с очень независимым видом и плюнул далеко в сторону, у него была щербатинка, и плевался он очень ловко и далеко, чему отчаянно завидовали его сверстники. Палец! А ты знаешь, сколько четыре на четыре?
Знаю! отчаянно соврал Васек и тоже выставил вперед ногу и стал топать ею в сыпучую пыль.
Ну, сколько?
А вот и не скажу! нашелся Васек и еще отчаяннее затопал, показывая свою совершеннейшую независимость
Знаешь, ха! Ни черта ты не знаешь! Четыре на четырешестнадцать! Съел?
Двадцать! неожиданно выкрикнул Васек, и лицо его вспыхнуло, затем так же внезапно побледнело. Двадцать! Двадцать!
Что? опешил Костя, и уши его побелели и стали еще больше. Двадцать?
Двадцать! Двадцать! крепко зажмурившись, теперь почти завизжал Васек и яростно затопал обеими ногами, пыль из-под них брызнула во все стороны. Костя подскочил к нему, не говоря больше ни слова, с ходу влепил брату затрещину, тот от неожиданности кувыркнулся в пыль, взвизгнул, вскочил, и скоро оба брата, сцепившись, катались в пыли и отчаянно, как попало, молотили друг друга кулаками. И Васек, будучи моложе и слабее, почти все время ухитрялся быть поверх брата, да еще вдобавок укусил его за плечо. Выскочила мать, растащила братьев, влепив одному и другому несколько увесистых шлепков.
Волчата! Волчата! закричала она, хватая из-под изгороди ту самую ореховую палку, на которой Васек любил, гикая, носиться по поселку, братья брызнули в разные стороны. Мать трясла палкой, делая сердитое лицо, но долго не выдержала, рассмеялась.
Идите сюда, позвала она братьев. Берите белье да в баню, батька вон уже истопил, а вы тут все дуроломите! А ну, давай живо, батька ждет. Исподнее чистое на лавке
Васек восторженно подпрыгнул и, обо всем сразу забывая, опрометью бросился в избу, баниться вместе с отцом он любил больше всего на свете, Костя бросился за ним, и вскоре братья уже бежали огородом, разделявшим высоко поднявшиеся темно-зеленые от обильного навоза кустики картошки и многочисленные грядки всевозможной огородной всячиныи веселой редиски, и уже начинавших важно распространяться на грядках ранних огурцов, и разлапистых, приземистых пока кустиков помидоров, и задорно ощетинившегося лука, и домовитой, спокойной капусты, и тонкого подсолнечника, и кукурузы, и чеснока, и моркови, и какого-то особого сорта кабачков. И хотя Костя оказался позади Васьки, и хотя это было несправедливо, он не решался его обгонять, опасаясь попортить грядки, вот за это ни от отца, ни от матери пощады ждать было нечего.
Закопченные баньки стояли позади огородов, как раз вдоль берега протекавшей там небольшой речки Выры.
Стояли они довольно высоко, поднятые на дубовых сваях, не часто, но Выра, особенно после снежных зим, довольно бурно разливалась и, бывало, уносила какое-нибудь немудрящее, поставленное без должного предостережения строеньице, раздергивая его по бревну на разных речных завалах и по берегам.
Васек с Костей залетели в предбанник, небольшую клетушку с маленьким, в одно стекло, окошком и широкой лавкой во всю стену, они сразу увидели отца, сидевшего па лавке в одной исподней рубахе и почесывающего широкую, волосатую грудь, при виде запыхавшихся сыновей хмурый Герасим, только что вернувшийся из кузницы, где весь день сегодня ковал лошадей, а затем сваривал поломанные оси телег, сразу просветлел, он любил сыновей, родились они один за другим вскоре после женитьбы, и Герасим, хотя внешне и обращался с ними по-крестьянски, с грубоватой прямотой, души в них не чаял, Васек, на правах младшего, тотчас вскарабкался отцу на колени и со смехом стал тереть ладошками его колючие щеки, от отца вкусно и загадочно пахло дымом и окалиной, и Васек от наслаждения крепко зажмурился. Герасим стянул с него рубашку, штанишки и легонько шлепнул ниже спины, подталкивая к темной, разбухшей двери, сквозь щели которой прорывался крепкий пар.
А ты, Костик? спросил Герасим старшего. Давай, давай, веником меня постегаешь, а то у Васька силенок пока маловато.
Костя с готовностью тотчас сбросил одежду и, сверкая белыми ягодицами, скрылся в душном чреве бани, Герасим стащил с себя пропахшую потом, заскорузлую под мышками рубаху и, заранее крякая от предстоящего удовольствия, присоединился к сыновьям. Сильно пахло распаренной, смолистой сосной, братья уже плескались друг в друга из деревянной шайки и радостно взвизгивали. Герасим сказал «а ну, поберегись!», зачерпнул ковш квасу из деревянного ведерка и шибанул его на раскаленные камни печи под дымящийся огромный котел с горячей водой. Костя с братом, повизгивая, ничком съехали на пол под лавку, а Герасим, посмеиваясь, хватая широко открытым ртом пахучий, раскаленный пар, полез на широкую полку у самого потолка, там он, охая и ворочаясь, долго лежал, истекая десятью потами и чувствуя, как все легче и легче становится тело, как приятно горит кожа и светлеет тяжелая от кузнечной гари голова, он то и дело требовал от сыновей пару погуще, и то Костя, то Васек срывались с места, плескали квасом на раскаленные камни, подбрасывали заодно смолистые или березовые поленья в огонь, заглянула в баню Евдокия, ошарашенно охнула от ударившего в лицо, в глаза яростного, жгучего пара.
Ну оглашенные, ну оглашенные, заругалась она, отскочив от двери подальше. Да вы тут живые хоть, а?
Дверь! Дверь! Дверь! завопили в несколько голосов из бани, и Евдокия, торопливо приказав сыновьям вымыть головы с мылом, прихлопнула тяжелую, разбухшую дверь.
Герасим напарился до изнеможения, и от этого удивительно облегчающего хлебного пара он, казалось, даже изнутри весь высветлился от копоти и сажи, въевшихся в кожу за неделю, лицо очистилось и неузнаваемо побелело, когда уже терпеть было невмоготу, он расслабленно спустился вниз, зачерпнул ведром из бочки холодной воды и с отчаянным гоготом вылил на себя, с восхищением любуясь отцом, братья забились в самый дальний угол, опасаясь, что холодная вода достанет и до них. Васек, впрочем, и тут отличился: выбрав момент, он подскочил к бочке, зачерпнул ковшом воды и вылил себе на голову. Тысячи холодных пронзительных игл вонзились в его тело, он хотел закричать, но судорогой перехватило горло, и он лишь удушенно захрипел, Герасим подхватил сына на руки, увесисто шлепнул его по спине, и после этого к нему вернулся голос. Все рассмеялись, а больше всех сам Васек, и когда понемногу утихомирились, началось самое главное. В ход пошли распаренные, горячие березовые веники, вначале Герасим, сдерживая тяжелую руку, легонько похлестал сыновей, и кожа у них на спинах и по бокам нежно заалела, затем Герасим улегся на лавку ничком, и братья в два веника хлестали его изо всех сил, а он, охая и постанывая, все просил их трудиться поусерднее и не жалеть ни собственных рук, ни веника, ни его спины и кожи. После Герасим еще парился на полке, а затем, обмывшись сам, обмыл сыновей, и все стали одеваться.