Руки Тима легли мне на плечи, и губы его прикоснулись к моим; тут я поняла, что счастье это боль, однако боль настолько чудесная, что боишься даже шевельнуться, чтобы не потерять ни крохи восторга
Но ничего и не потерялось. Во всяком случае, если говорить обо мне. Все вокруг становилось все более и более чудесным до того самого дня, как Тим объявил, что обязан отправиться на фронт и сражаться за Англию.
Факт этот, бесспорно, усугубил мое скептическое отношение к этой стране, но мне тем не менее приходилось сохранять хорошую мину в отношении его отъезда, и я развлекала себя тем, что, быть может, он окажется никудышным летчиком и его выставят из армии.
Когда Тим написал, что получил отпуск и едет, чтобы повидаться со мной, я буквально вспорхнула. Так или иначе, я провела три весьма скверных месяца после отъезда Тима заниматься мне было нечем.
Наверное, мне следовало сделать усилие и заняться работой в Красном Кресте или помогать эвакуированным, но я не видела необходимости в этом. Если мне захочется поработать, в университете Макгилла для меня сразу же найдут подходящее дело.
Мне совсем нетрудно перевести немецкую научную работу на французский язык и наоборот. Мне уже пришлось перевести пару-другую книг, и все хорошо отзывались о моем переводе, поэтому я могу с полным основанием думать, что в любой момент могу заработать.
Тим всегда говорил, что он может обеспечить нашу жизнь и не хочет, чтобы его жена работала, а раз так говорил Тим то зачем же мне беспокоиться о постоянной работе?
Мать считала, что у меня необычайные способности к языкам.
Ты прямо как твоя бабушка, говорила она. Блестящая была женщина. Она объездила весь мир и умела говорить по крайней мере на шести языках, как на своем родном. Забавно, что таланты передаются через поколение. Я и с французским-то никогда не справлялась, а уж за другие языки и вовсе не бралась.
Но я не хотела, чтобы меня сравнивали с какой-то бабушкой, которой не хватило материнских чувств даже на то, чтобы хоть раз повидаться со своей дочерью, после того как она убежала со своим любимым.
Мама пыталась оправдать бабушку, она говорила мне, что во времена королевы Виктории и даже после нее жены никогда не оспаривали решений своих мужей, однако посчитать подобный аргумент веским я не могла. Если моя бабка действительно любила дочь, то что же мешало ей отправлять в Канаду хотя бы по письму в год?
Как, по-твоему, есть что-то здравое в этой наследственной теории нашей мамы? спросила я как-то у папочки.
Не удивлюсь, ответил он, мать твоей матушки была отличной женщиной.
Но тебе следовало бы ненавидеть ее за то, как она с вами обошлась, возразила я.
Папа расхохотался.
С чего бы вдруг? спросил он. В конце концов, она родила единственное на всей земле создание, которое было нужно мне более всех прочих. И я благодарен ей за это. К тому же, моя дорогая Мела, победитель должен быть милостив к побежденным.
Я фыркнула. Ну ладно, папа преисполнился философическим настроением, но я не могла согласиться с ним. Досадно было также не иметь возможности прихвастнуть в школе своей выдающейся родней.
Все девочки, a кстати и мальчики, хвастают друг перед другом, и в моей школе училась одна нахальная девица, утверждавшая, что по прямой линии происходит от Людовика Четырнадцатого.
Меня так и распирало желание сказать, что предки мои находились в родстве с Марией Стюарт королевой Шотландии, как говорила моя мама, и портрет королевы висел в замке моей бабушки. Но я не могла этого сделать, не признав, что мама изгнана из семьи за брак с «дровосеком».
Поэтому я помалкивала, хотя подчас сдержаться было очень трудно.
Ну хорошо, я последовала примеру отца и до начала войны вспоминала о своих английских родственниках не чаще раза в год, но теперь вокруг слышно было одно только Англия, Англия, Англия, и пусть мы с Тимом решили, что не позволим войне повлиять на наши жизни, она тем не менее ворвалась в них!
Война забрала у меня Тима с той же основательностью, как если бы он был сражен пулей, она расстроила мою жизнь и раз и навсегда погубила мое счастье.
Сердце мое разбито, сообщила я маме.
Она вернулась из похода по магазинам, когда я еще стояла у окна. Должно быть, я являла собой жалкое зрелище, и хотя она вошла в комнату с приветливыми словами, но тут же остановилась и поставила корзинку на стол.
Что с тобой, Мела, моя дорогая? проговорила она. В чем дело?
И тут безмолвие, охватившее меня с того мгновения, когда Тим сообщил мне, что больше не любит меня, наконец дало трещину. Я в голос зарыдала.
Сердце мое разбито! выдавила я. Ой, мама-мама, я так несчастна!
Глава вторая
Я готова в любой миг проснуться и обнаружить, что все это неправда, что все это мне приснилось, что я дремлю в своей кровати под бело-розовым ситцевым одеялом и не ощущаю легкой тошноты и головокружения на последнем участке моего путешествия в Англию.
Легкое головокружение является следствием лишнего коктейля перед отправлением из Лиссабона.
Будешь храбра, как викинг во хмелю, пообещал мне провожатый.
Не то чтобы я нуждалась в этом коктейле; после того как я отправилась в путешествие из Нью-Йорка, мне не было страшно даже на минуту, однако за те немногие часы, что я провела в этом городе, мне стало вполне понятно, что в Лиссабоне делать больше нечего, кроме как пить. Большинству людей здесь просто нечем занять свое время.
Некоторым приходилось ожидать два или три месяца, чтобы получить место на отлетающем в Англию самолете или визу, разрешающую подняться на борт отплывающего в Америку судна. Другим, как мне намекнули, придется просидеть за выпивкой в Лиссабоне до тех пор, пока в кармане не останется даже пенни.
И никого не волнует то, что будет с этими людьми потом.
Вообще-то поначалу мне хотелось задержаться в этом городе подольше, однако было ужасно лестно знать, что для меня зарезервировано особое место на ближайшем отправляющемся в Англию самолете, отлетающем ровно через три часа после прибытия судна.
День выдался ветреным, и машину бросало то вверх, то вниз. Оставалось только надеяться, что воздушные волны не опустят нас на волны морские. Я неплохая морячка, и в самолете меня никогда не мутило, однако маршрут самого продолжительного из моих воздушных путешествий пролегал всего лишь от Монреаля до Торонто.
Но на самом-то деле для страха были все основания. Буквально в любой момент из облаков мог вынырнуть «мессершмитт» и расстрелять нас, однако я почему-то не могла проникнуться драматическим духом. Как не могла проникнуться им и на корабле даже когда мы вошли в опасную зону и нам порекомендовали спать одетыми. Происходящее вокруг напоминало мне кино, и я не могла отнестись к нему серьезно.
К тому же жизнь шла своим привычным чередом. Ежедневные трапезы всегда накладывались друг на друга; мужчины обсуждали деловые вопросы как у себя в кабинете оставалось только удивляться тому, зачем им понадобилось пускаться в морское плавание; a стюардесса все твердила: «Да не бойтесь вы этих субмарин, милочка» словно речь шла о каких-то москитах в каюте!
Когда я спросила о том, случались ли неприятности с другими рейсами, стюард засмеялся и подмигнул мне:
А вот не скажу.
Так что я ела, спала, читала книги и журналы, которыми снабдил меня папа на тот случай, если я почувствую себя одиноко, событий не было никаких и было очень скучно.
События начались лишь по прибытии в Лиссабон. Здесь о дяде Эдварде говорили с интонацией, близкой к почтению. Я понимала, что он человек значительный, но, очевидно, в Лиссабоне, городе, предположительно нейтральном, министры британского кабинета и на самом деле обладали определенным весом.
С корабля на аэродром меня переправили как персону королевской крови, за багажом моим приглядели, вручили билет за который, как мне сказали, заплатили в Англии, и я почувствовала себя как выразился бы Тим важной шишкой!
Очень симпатичный молодой человек отвел меня на ланч, сказал, что ему поручено присматривать за мной. Что ж, его начальство не ошиблось. Он буквально бурлил рассказами о Лиссабоне и сплетнями о приезжавших сюда людях. Он рассмешил меня рассказами о светских дамах, приходивших в полное бешенство от того, что им не предоставляли льготных мест, и о том, что некий знаменитый драматург, работавший на одно из министерств, вовсе отказался лететь, если ему не позволят взять с собой камердинера. «Я не могу доверить глажку своих рубашек никому, кроме Джорджа», все говорил он, так что в конечном итоге ему нашли еще одно льготное место!
Время шло, на мой взгляд, даже слишком быстро и я не без сожаления услышала, что самолет пошел на посадку.
Я непременно расскажу дяде Эдварду о том, как вы были любезны со мной, проговорила я, и молодой человек просиял от удовольствия.
Сопровождать вас, мисс Макдональд, было для меня большой честью, отозвался он. Более того, мечтаю, чтобы все дальнейшие полученные мной поручения оказались столь же приятными и радостными, как это.
Мне, безусловно, придется попросить дядю Эдварда рекомендовать его к повышению если в этой службе существует подобная перспектива. Или, быть может, лучше, если ему повесят на грудь какую-нибудь медаль второй или третьей степени.
Интересно, а не изменился ли сам дядя Эдвард теперь, когда стал знаменитым? спросила я у себя самой.
Прошло почти три года с тех пор, как я видела его в последний раз, и тогда он был членом парламента, на которого, как я помню, время от времени хмуро поглядывало правительство Чемберлена, поскольку он задавал неприятные вопросы, не вызывавшие ни у кого желания на них отвечать.
Дядя всегда считал мистера Черчилля человеком удивительным, даже в те дни, когда все вокруг считали его человеком конченым, которому никогда более не удастся занять видное место в правительстве. А мистер Черчилль стал премьер-министром и сделал дядю Эдварда министром пропаганды.
Я просто не могла поверить своим глазам, когда мама принесла мне его телеграмму. Вообще-то телеграмм было две; в одной он официально приглашал меня на должность своего секретаря, а во второй, направленной лично маме, сообщал: «Рад буду видеть при себе Мелу и, хотя мы в Англии сейчас скорее ломаем табуретки, чем чиним их, сделаю для нее все, что возможно».
Это была конечно же шутка, так как мама телеграфировала ему о том, что я страдаю от несчастной любви и она хотела бы, чтобы я уехала из Канады.
Конечно, с моей стороны было низко настолько тревожить ее; но когда я начала рассказывать ей о Тиме, то скоро сломалась и начала рыдать словно ребенок. Не слишком точная для меня аналогия, поскольку не помню, чтобы я много плакала в детстве.
Я всегда была очень счастлива и очень испорчена, наверно. Я всегда получала то, что хотела. В этот раз впервые вышло не по-моему, и мне просто стыдно оттого, что я так раскисла, однако ничего не могу поделать с собой.
Я люблю Тима. И я хочу его все время, каждую минуту, даже теперь, отправляясь в Англию, чтобы забыть его, что делает положение еще хуже. Интересно, что подумает Тим, когда я расскажу ему об этом?
И тут я вспоминаю о том, что уже не буду иметь возможности рассказать ему что бы то ни было, после чего немедленно заливаюсь слезами.
Я стояла на верхней палубе нашего парохода, глядя на море тусклое, серое, и гадала, отчего до сих пор не бросилась в него. В конце концов: ради чего мне теперь жить?! Все естественные перспективы отныне закрыты для меня муж, дети, своя семья все то, чего я хотела и чего теперь никогда уже не получу.
И все же сама идея самоубийства кажется мне попросту смехотворной. Мне всегда чудилось нечто театральное и неестественное в газетной хронике, повествующей о любовных драмах или о людях, способных засунуть голову в духовку газовой плиты или выпрыгнуть из окна нью-йоркского Эмпайр-стейт-билдинг.
Я не стану делать ничего подобного, наверное, не потому, что не люблю Тима в достаточной мере; просто жить без него будет много труднее, чем умереть из любви к нему.
Я все думаю, что идеальным образом меня устроит свалившаяся на голову в Лондоне бомба. Меня постигнет героическая кончина, а Тим, узнав о ней, прольет слезу.
Все-таки досадно родиться и вырасти в двадцатом веке или, точнее, в современной Канаде. Возможно, в других странах дела обстоят по-другому. В наших краях, если я постараюсь продержаться на плаву и тихо зачахну, симпатии не выразит никто.
Нетрудно красиво увядать в черном бархате и жемчугах, с букетиком фиалок в руке; но все дело в том, что тогда никто не будет стучать в мою дверь и спрашивать приглушенным голосом, можно ли войти, и вокруг меня не соберется кружок полных обожания подруг, проникшихся красотой моей печали. Они просто скажут: «О нет! Не пойдем к Меле у нее всегда такая скука!»
К тому же я не из тех, кто способен зачахнуть. Уж и не знаю, сколько раз на этой неделе я смотрела на себя в зеркало и пыталась понять, что в этой Одри Герман есть такого, чего нет у меня. Я всегда полагала, что в целом смотрюсь достаточно неплохо. Впрочем, люди замечают свои собственные слабые места точнее, чем это делают посторонние.
Незнакомые женщины, случалось, бросались к маме со словами, что такой красивой девочки не видели никогда в жизни, и хотя я не позволяла себе быть надменной гордячкой, но оказалась бы сущей дурой, если бы не понимала, что обладаю некоторыми преимуществами перед своими подругами.
Например, у меня великолепные волосы, полученные в наследство и от отца, и от матери, и, даже будь у меня выбор, я не стала бы менять их цвет. Мама моя рыжая, густого шотландского оттенка, не скучного песочного, но глубокого тона, наводящего на мысль об осенней листве; у папы волосы каштановые с золотистым отблеском, так что я самым тактичным образом могу считать свои волосы компромиссом между ними обоими.
По голливудской классификации я каштановая блондинка. Слишком светлая, чтобы быть рыжей, и слишком рыжая для светловолосой, притом у меня черные ресницы. Натурально черные. Незнакомый человек может не верить, но этот цвет сохранился у меня с младенческих лет. Помимо этого, я белокожая как многие рыжеволосые, курносые и синеглазые девчонки, словом, как Атлантика, пребывающая ясным днем в хорошем настроении.
Цвет глаз не имеет существенного значения. Как мне кажется, мое поколение редко обращает внимание на что-то другое помимо выражения глаз. Как-то раз мама описывала мне внешность своих родственников, и я поняла, что не имею представления о цвете чьих-либо глаз, кроме своих собственных.
В наше время, сказала тогда мама, мы с особым вниманием относились именно к глазам, и все поэты и романисты воспевали их. Наверно, это во многом объяснялось модой, однако все вы нынешние слишком куда-то торопитесь, чтобы спеть любимому «Серые глаза».
Ну, Тим, пожалуй, умер бы от скуки, если бы я попыталась что-то спеть ему, к тому же глаза у него карие, что наводит на мысль о городской гари, отнюдь не романтичной, но заставляющей вспомнить о всяких развлечениях и увеселениях чем мы, собственно, и занимались, как до, так и после помолвки.
O боже! Ну, насколько это уныло понимать, что все мои воспоминания остались в прошлом и отныне мне надлежит думать о любви не в будущем, а в прошедшем времени.
Я вот привыкла думать: когда мы поженимся, сделаю то-то и то-то и теперь все еще продолжаю думать подобным образом. Увидев симпатичное платье или предмет мебели, я вдруг обнаруживаю в голове следующую мысль: вот выйду замуж и куплю интересно, понравится ли эта вещь Тиму?
И тут я все вспоминаю!
Я не стала покупать новую одежду для этой поездки. Меня угнетала сама перспектива этого, и мама сама купила два или три платья, даже не предложив мне примерить их. Я не могла подвигнуть себя ни к какому делу и только плакала. Всю ночь после того дня, когда Тим порвал со мной, я проревела в подушку. Мама сидела со мной почти до самого рассвета. Я все говорила ей: «Уходи, оставь меня в покое»
Но когда она подходила к двери, я просила ее остаться.
Я презираю себя за это и в то же время мое поведение свидетельствует о вздорности лозунгов «мы все вынесем» и «поколение наше крепко». Помню, одна девушка, с которой я училась в школе, говорила: никакой мужчина не может лишить меня сна на целую ночь. И я думала, насколько она права, и не сомневалась, что и сама смогу повторить эти слова.
Но это было еще до того, как я познакомилась с Тимом, до того, как я влюбилась. Должно быть, любовь одинакова во всех поколениях и для нее не существует ни моды, ни обычаев времени. Так и должно быть если хорошенько подумать.
Поэтому-то мама смогла убежать с папой из дома после нескольких считаных встреч, отказавшись от всего, что было привычно ей, потому что она полюбила его.
Забавно, но почему-то никто не представляет себе собственных родителей, находящимися во власти любовных страстей. Когда представляешь себе их роман, невольно на ум приходит чинный и благородный чай с булочками в гостиной, без каких-либо там поцелуев, кроме чисто дружеских.