Между тем пироги улетучиваются со скоростью, достойной едоков, поглядывающих друг на друга со звериной ненавистью, потому что этотсемь, а другой только пять, и вот у кого-то в руках блюдо замирает, а какой-то идиот предлагает кофе, как будто это продукт питания. Наименее заинтересованными кажутся детишки, количество которых так и останется для Лукаса загадкой, потому что, едва один исчезнет за кроватью или в коридоре, два других сваливаются со шкафа или соскальзывают по какому-нибудь шлангу, шлепнувшись как раз посредине блюда с пирогами. Детвора выказывает деланное пренебрежение к достославному аргентинскому яству, давая понять, что каждого мать предусмотрительно накормила полчаса назад, но, если учесть скорость исчезновения пирогов, придется признать, что последние являются важным элементом в контактах детского организма и окружающей среды, и если бы царь Ирод побывал здесь этим вечером, нам пропел бы другой петухЛукас вместо двенадцати пирогов мог бы съесть семнадцать, естественно, с интервалами, необходимыми для того, чтобы спосылать в погребок за парой литров вина, которое, как известно, осаживает протеин.
Поверх, снизу и меж пирогов царит ор, в котором можно различить высказывания, вопросы, протесты, хохот, всеобщее проявление радости и нежных чувств, по сравнению со всем этим военный совет индейцев техуэльче или мапуче показался бы бдением у гроба профессора права с проспекта Кинтаны. Время от времени доносятся удары в потолок, в пол и в две смежные стены, и почти всегда именно Тата (ответственный съемщик) сообщает, что это просто соседи, так что нет совершенно никаких оснований беспокоиться. Никого нисколько не смущает, что уже час ночи, а потом и полтретьего, когда мы спускаемся с лестницы вчетвером, распевая: на каждом углу ждет кафешка с милонгой. Было достаточно времени, чтобы разрешить большинство проблем нашей планеты, мы договорились взяться за тех, кто того стоит; и уточнили как, записные книжки наполнились телефонами и адресами, названиями кафе и других заведений, а назавтра Седроны разлетятся: Альберто возвращается в Рим, Тата выезжает со своим квартетом в Пуатье, а Хорхечерт его знает куда, но с неизменным экспонометром в руке,ищи-свищи его потом. Нелишне добавить, что Лукас возвращается домой с ощущением, будто у него на плечах тыква, полная слепней, типа «Боинг-707», и несколько соло с наложениями Макса Роача. Но что такое похмелье по сравнению с чем-то горяченьким, на чем он лежит, похожим на пирог, а выше нечто погорячеесердце, которое выстукивает: вот суки, вот суки, ну и суки, какие суки, сдохла бы сука, которая их родила.
Лукас,его чистка обуви, 1940
Лукас заходит в салон чистки обуви, что недалеко от площади Мая, значит, так, на левую туфлю положишь черную пасту, а желтуюна правую. Это как? Сюда черную, я сказал, сюда желтую. Но, сеньор! Парень, сюда черную и баста, дай сосредоточиться на скачках.
Подобные вещи никогда не были легкими, в сущности, всех делов-то, но вспоминаются Коперник и Галилей, этакая основательная тряска смоковницы, заставляющая всех столбенеть с разинутыми ртами. Конечно, всегда находится дежурный остряк, который из глубины салона говорит соседу, эти пидеры, брат, уж не знают, что и придумать, и тогда Лукас, оторвавшись от вполне приемлемой ставки на четвертую (жокей Паладино), почти задушевно справляется у чистильщика: по сраке, как тебе кажется, лучше вмазать желтой или черной?
Чистильщик уже и не знает, какой туфле отдать предпочтение, с черной он покончил, а приступить ко второй не решается, именно не решается. Желтой, размышляет вслух Лукас, что одновременно является распоряжением чистильщику, желтой лучше, цвет динамичный и мужественный, а ты чего ждешь? Иду, сеньор,тот, что в глубине, начинает приподниматься, чтобы подойти уточнить насчет сраки, но депутат Польятти, который не случайно является президентом клуба «Unione e benevolenza», включает свое зажигательное красноречие: сеньоры, хватит кипятиться, у нас и без того термометры лопаются, невероятно, как приходится потеть в этом городе, дело яйца выеденного не стоит, а о вкусах не спорят, да и учтите, что каталажка как раз напротив, и «полики» всю эту неделю ходят на взводе после давешней студентиады или молодежни, как называем это мы, у которых бури первого периода существования в далеком прошлом. Оно самое, доктор, поддакивает один из депутатских лизунов, какие уж тут пути развития. Он меня оскорбил, говорит тот, что из глубины салона, я имел в виду гомиков в целом. И того хуже, говорит Лукас, в любом случае минут через пятнадцать я буду на углу. Спасибочки, говорит тот, что из глубины, как раз напротив участка! Так-так, говорит Лукас, не только записал меня в пидеры, но еще и считает плутом. Сеньоры, восклицает депутат Польятти, этот эпизод уже принадлежит истории, для дуэли нет оснований, пожалуйста, не заставляйте меня предъявлять свои полномочия и все такое. Оно самое, доктор, говорит лизун.
Так что Лукас выходит на улицу в туфлях, которые сияют, как подсолнух, слева и как Оскар Питерсонсправа. Никто не домогается Лукаса по прошествии четверти часа, что дает ему не столь уж малозначащее успокоение, которое он тут же отмечает кружкой янтарно-желтого пива и крепкой черной сигаретой, разумеется, ради цветового баланса.
Лукас,его подарки ко дню рождения
Купить торт в кондитерской «Два китайца» было бы слишком просто, Глэдис догадалась бы, хотя она и чуть близорука, и Лукас считает вполне оправданным потратить полдня, чтобы самому изготовить подарок для той, которая заслуживает не только этого, но и гораздо большего, а уж это-то во всяком случае. С самого утра он носится по кварталу, покупая наилучшую муку и тростниковый сахар, после чего внимательнейшим образом перечитывает рецепт торта «Пять звезд», шедевр доньи Гертруды, матери всех добрых застолий, и вскоре кухня его квартиры превращается в подобие лаборатории доктора Мабузе. Друзья, забегающие к нему, чтобы переброситься скачечными прогнозами, незамедлительно уходят, почувствовав первые признаки удушья,Лукас просеивает, процеживает, взбалтывает и распудривает различные тонкие ингредиенты с таким усердием, что воздуху уже трудно справиться со своими прямыми обязанностями.
Лукасмастер своего дела, к тому же торт не для кого-нибудь, а для Глэдис, значит, он будет слоеный (не легко сделать хорошее слоеное тесто), между слоямиизысканные конфитюры, чешуйки венесуэльского миндаля, тертый кокосовый орех, даже и не тертый, а размолотый в обсидиановой ступке на атомы, снаружи украшен наподобие картин Рауля Сольди, но с выкрутасами, в значительной степени вдохновленными Джэксоном Поллоком; нетронутым останется только место, отведенное под надпись «ЛИШЬ ДЛЯ ТЕБЯ», чей ошеломляющий рельеф лучше инкрустировать вишенками и мандариновыми корочками в сиропе,и все это Лукас выписывает шрифтом «баскервиль», четырнадцатого кегля, что придает надписи почти возвышенный характер.
Нести торт «Пять звезд» на подносе или блюде Лукас считает пошлостью, достойной банкета в «Жокей-клубе», и он осторожно помещает его на белый картонный круг чуть больше торта. Незадолго до торжества он надевает костюм в полоску и появляется в переполненной гостями прихожей, неся круг с тортом в правой рукечто уже равно подвигу,а левой дружески отстраняет зачарованных родственников и более чем четверых просочившихся чужаковвсе они клянутся, что скорее тут же и умрут геройской смертью, нежели откажутся от дегустации блистательного дара. Вот почему за спиной Лукаса образуется что-то вроде кортежа, в котором то и дело раздаются крики, аплодисменты и звуки сглатываемой слюны, а появление всех в гостиной очень напоминает провинциальную постановку «Аиды». Понимая всю торжественность момента, родители Глэдис складывают руки в довольно банальном, но вполне уместном жесте, и гости прерывают беседу, сразу утратившую всякий интерес, дабы пробиться поближе к торту со всеми зубами наружу и глазами, обращенными к небесам. Счастливый, удовлетворенный, чувствуя, что долгие часы труда завершаются чем-то близким к апофеозу, Лукас решается на финальное действие в этом Великом Предприятии: его рука, взмывшая в жесте дароносца довольно рискованно описывает кривую перед страждущими взорами публики и швыряет торт прямо в лицо Глэдис. Все это занимает приблизительно столько же времени, сколько необходимо Лукасу для ознакомления с текстурой брусчатки, что сопровождается ливнем пинков, весьма напоминающим потоп.
Лукас,его методы работы
Иногда он долго не может заснуть, и вместо того, чтобы пересчитывать овечек, он мысленно отвечает на письма, потому что у его больной совести такая же бессонница, как у него. На вежливые поздравления, на страстные и интеллектуальные послания,на все эти письма он начинает отвечать с закрытыми глазами, достигая больших стилистических новаций с пышными отступлениями, что доставляет ему немалое удовольствие как из-за их неожиданности, так и точности, а это, разумеется, делает ночное бдение еще более продолжительным. Но к моменту, когда он засыпает, вся корреспонденция упорядочена.
Разумеется, утром он встает разбитым и, что еще неприятнее, должен садиться за написание писем, которые продумал ночью, каковые получаются корявее, холоднее, тупее, если не идиотичнее, так что, с учетом избыточной усталости, и этой ночью спать ему не придется, к тому же пришла новая вежливая, страстная и интеллектуальная корреспонденция, и, вместо того чтобы пересчитывать овечек, Лукас снова начинает на них отвечать с таким совершенством и элегантностью, которые заставили бы Мадам де Савинье старательно его ненавидеть.
Лукас,его дискуссии с единомышленниками
Начало почти всегда одинаковое: впечатляющее внутрипартийное соглашение по множеству вопросов при большом взаимном доверии, но в какой-то момент нелитературные члены, любезно обратившись к членам литературным, в тридесятый раз поставят перед ними вопрос о направленности, о понятности для наибольшего числа читателей (или слушателей, или зрителей, но в основномо да!читателей).
В подобных случаях Лукас склонен отмалчиваться, ибо его книжонки уже высказались за него, но порою на него все же более или менее дружески наседают (что и говоритьнет дружественнее тумака, чем от лучшего дружка), Лукас делает кислое лицо и выдавливает из себя, скажем, такое:
Друзья, вопрос подобный никогда
не стал бы ставить, я вас уверяю,
писатель, твердо верящий в свое
предназначенье носовой скульптуры,
летящей с носом корабля вперед,
наперекор ветрам и соли. Точка.
А ставить он его не стал бы, ибо
писатель {поэт, рассказчик и бытописатель},
то бишь мечтатель, выдумщик, художник,
оракул, мифотворец и т.п.,
своей первейшею задачей ставит
язык как средство, чье посредство нас
связует постоянно со средой.
Короче на два тома с приложеньем,
вы недвусмысленно хотите, чтобы
Писатель {поэт, рассказчик и бытописатель},
отверг идею продвигаться с носом,
чтоб hic et nunc (переведите, Лопес!)
застыл и паче чаянья не вышел
за семантические и к тому же
за синтаксические и, конечно,
за познавательные и притом
параметрические рамки смысла,
понятного обычным людям. Хм.
Иначе говоря, чтоб воздержался
от поиска того, что за пределом
отысканного, или чтоб искал,
подыскивая тут же объясненье
искомому, чтоб сысканное стало
подробно завершенным изысканьем.
На это предложенье
отвечу я, друзья:
как можнобыть в движенье,
все время тормозя? (А вышло лихо!)
Научные законы отвергают
возможность столь двояких побуждений,
скажу еще прямее: нет пределов
воображению, как нет пределов
глаголу! Закадычные враги
язык и выдумка! От их борьбы
рождается на свет литература,
диалектическая встреча Музы
с Писцом, неизреченногосо словом.
Не хочет слово быть произнесенным,
пока ему мы шею не свернем,
так Муза примиряется с Писцом
в редчайший миг, который мы зовем
Вальехо или, скажем, Маяковский.
Устанавливается довольно пещерное молчание.
Допустим,говорит кто-то,но перед лицом исторической конъюнктуры каждый писатель и художник, если только он не законченный башне-слоново-костист, должен, более тогообязан канализировать свою направленность в сторону наибольшего удобопонимания.Аплодисменты.
Я и раньше догадывался,скромненько замечает Лукас,что подобных писателей подавляющее большинство, поэтому меня и удивляет столь упорное стремление довести большинство подавляющее до абсолютного! Что вы, рас-так-так, всего боитесь?! Ведь только обиженных и подозрительных может раздражать опыт, прямо скажем, передовой и посему трудный (трудный в первую голову для самого писателя и лишь во вторую голову для читающей публики, и это я подчеркиваю особо),разве не очевидно, что только немногие могут развить подобный опыт? Не свидетельствует ли это, понимаете, что некоторые слои считают то, что не сразу ясно, преступно темным? Не кроется ли здесь тайное, а подчас и низменное побуждение уравнять шкалу ценностей, чтобы кое-кто мог хоть как-то удержаться на плаву?
Есть только один ответ,говорит кто-то,вот он: ясность трудно достижима, в силу чего темное становится стратегией, чтобы под видом трудного протащить легкое.Запоздалые овации.
Мы можем спорить с вами много лет,хрипит Лукас,
но камнем преткновенья будет снова
и снова сложная проблема слова.
(Кивки.) Никто не вступит, лишь Поэт,
и то порой, на белую арену
бумаги, над которой вьется дым
неведомых законов, да, законов
капризного соитья смысла с ритмом,
когда внезапно посреди рассказа
или строфы всплывает Атлантида.
От этого защиты нет, поскольку
об этом знанье нет у нас познаний,
сия фатальность позволяет нам
плыть под водой действительности и,
взнуздав какое-либо междометье,
нащупать ритм, открыть сто островов,
пираты ремингтонов (или перьев),
вперед на штурм глаголов и наречий,
пусть по лицу крылом нас подлежаще
бьет существительное-альбатрос!
Или, говоря проще,заключает Лукас, сытый по горло, как и его товарищи,предлагаю, ну, скажем, пакт.
Никаких сделок!ревет без которого в этих случаях не обходится.
Просто пакт. Для вас primum vivere, deinde philosophare подсознательно ассоциируется с vivere в прошедшем времени; в чем нет ничего плохого и что, пожалуй, дает единственную возможность взрыхлить почву для философии, творчества и поэзии во времени будущем. И я надеюсь упразднить удручающее нас разногласие пактом, смысл которого в том, что вы и мы одновременно откажемся от наших наиболее впечатляющих достижений, дабы общение с ближним достигло своего максимального объема. Мы откажемся от словотворчества на самом сверхзвуковом и разреженном уровне, а выот науки и технологии в их, соответственно, сверхзвуковых и разреженных формах, то есть от компьютеров и реактивных самолетов. Если вы препятствуете нашему поэтическому наступлению, с какой стати вы должны лакомиться от пуза научным прогрессом?!
А вот это уж дудки,говорит который в очках.
Естественно,язвит Лукас,смешно было бы ждать иного ответа. А уступить все-таки придется. Итак, мы будем писать проще (это только так говорится, потому что проще мы не можем), а вы упраздните телевидение (чего вы тоже не можете). Мы двинемся в направлении прямой коммуникабельности, а вы откажетесь от автомобилей и тракторовкартошку вы и с лопатой сможете сажать. Представляете, что будет означать это двойное возвращение к простоте, к тому, что будет понятно сразу всем, к единению с природой без посредников?!
Предлагаю предварительно-немедленную дефенестрацию единодушия,говорит которого перекосило усмешкой.
А я голосую против,говорит Лукас, вертя бокал с пивом, которое всегда в подобных случаях поспевает вовремя.
Лукас,его травмодурапии
Однажды Лукасу удалили аппендикс, а так как хирург был не ахти, шов загноился, положение былохуже не бывает, потому что помимо нагноения в духе самого сочного техноколора Лукас чувствовал себя разбитым, как отбивная. Тут к нему заявляются Дора и Селестино и говорят: мы прямо сейчас отправляемся в Лондон, валяй с нами на недельку, не могу, хрипит Лукас, дело в том, что, подумаешь, говорит Дора, я тебе сменю компресс, по дороге купим обогащенную кислородом воду и пластыри, в итоге все садятся на поезд, пересаживаются на ferry, и Лукасу кажется, что настал его смертный час,хотя шов совершенно не болит, имеючи всего три сантиметра в ширину, так ведь Лукас мысленно воображает, что у него творится под брюками и трусами, и когда они наконец добираются до отеля и он осматривает себя, то обнаруживает: нагноение, какое было в клинике, исчезло, тут Селестино и говорит: видишь, а заодно ты получаешь картины Тернера, игру Лоренса Оливье и мечту всей моей жизниsteak and kidney pies.