А теперь ты, Дон, все мутен течешь,
Помутился весь сверху донизу
В большинстве своем старообрядцы, уроженцы станиц Усть-Хоперской, Глазуновской и Кумыженской, они крепко держались за веру, стоять за Бога, царя и отечество отцы их учили сызмальства. Всемирная революция была им нужна, как собаке боковой карман. Ехали пластуны с войны и знать не знали ни о Янкеле[1] Свердлове, ни о грядущем расказачивании, пели себе старинные песни:
А из года в год степь донская наша матушка
За пречистую мать Богородицу,
да за веру свою православную,
Да за вольный Дон, что волной шумит,
в бой звала со супостатами
Курчавились пшеничные чубы, бились друг об дружку кресты на оранжево-черных георгиевских ленточках. Цвет России, соль земли ее
А что думать-то? К Каледину лично мне не резон, я домой. Паршин яростно почесал лоб, посмотрел на пальцы и, брезгливо скривившись, вытер их о полу шинели. Чтобы резать товарищам глотки, не обязательно тащиться в Новочеркасск, на мой век их и в Петербурге хватит.
Искусанные губы его ухмылялись, взгляд серых глаз был тверд, они светились мрачной, безумной решительностью.
Понятно. Граевский шмыгнул носом и оглянулся на Страшилу, пытавшегося закрепить подошву при помощи обрывка проволоки. Ты, Петя, что скажешь?
Не держится ни черта. Подпоручик удрученно выпятил губу, вздохнул. Я как все. Что в Петербург, что на Дон, разницы нет.
Он в сердцах отбросил проволочную петлю и с видом философа античности принялся созерцать свой хромовый, на одну портянку, сапоги что же с ним, стервецом, делать?
Ну что ж, значит, берем курс на Петербург. Граевский облегченно вздохнулу него будто камень с души свалился, очень уж не хотелось ехать на Дон под знамена Каледина.
Все, устал от войны, надоело убивать людей. Кроме того, еще в ноябре дядюшка перестал отвечать на письма, и хотя Граевский успокаивал себя, мол, вселенский бардак, революционный хаос, российское разгильдяйство, тревога тупой иглой засела в сердцепо нынешним временам жизнь человека не стоит и полушки.
Однако же главное, что толкало его в Петербург, было желание увидеть Варвару. Понимал, конечно, что глупость, не раз ругал себя слюнтяем и тряпкой, но ничего не мог поделатьсловно магнитом тянуло к злодейке. Ни самолюбие, ни уязвленная мужская гордость были не в силах стереть из памяти ее образ. Как тут не согласиться с древнимилюбовь это помрачение ума, сердечный жар, душевная болезнь
В Петербург, так в Петербург. Кивнув, Страшила оторвал глаза от сапога и вытащил завернутый в бумажку кусочек сахара. Сдул табачные крошки, примерился и ловко расколол его на три части. Берите, господа, подсластитесь. Чаю все равно не предвидится.
Ему в самом деле было глубоко плевать, куда ехать, главноечтобы компания.
Они вырвались с полустанка лишь на третьи сутки, выстояв всю ночь на перроне и с трудом погрузившись на киевский поезд. Ехали нескучноразместились втроем в вагонном сортире, с хрустом жевали замерзший хлеб, грели руки у свечного огарка. Воду брали из паровозного тендера, на остановках били в морду желающим влезть в окно, спали по очереди, сидя на толчке.
По вагону, колыхая махорочный туман, гуляли сквозняки, колеса одуряюще стучали на стыках, слышались храп и пьяные голоса. От холода, тесноты и вони мысли были куцыми, путанными, разговаривать не хотелось, казалось, вояж никогда не закончится.
Поезд между тем пересек румынскую границу, простояв сутки в Черновицах, переехал Южный Буг и огромной, многочленной гусеницей медленно полз по направлению к Киеву. За разбитым окном сортира проплывали голые, обсаженные гнездами деревья, избы, крытые соломой, покосившийся штакетник палисадов. По старинному наезженному шляху, наискось проложенному в степи, тянулись вереницами возы, дюжие мужики в тулупах скалились на поезд и, крутя вожжами, понукали смирных, залохмативших к морозам лошадей. Мать Россия, ни начала, ни конца, ни края
Пока стояли в Фастове, по составу пополз слух, будто бы большевики двадцатью эшелонами наступают на Киев, уже вырезали пол-Чернигова, и вода в Десне стала красной, как сок бурака. А главнокомандующими над ними стоят двое, Валленштейн из жидов и Муравьев, нашенский, коренной.
Вот и ладно, приедемподсобим. Солдатня воодушевилась, по вагонами покатились стихийные митинги. Пора, пора хохлацких буржуев взять за глотку. А то, пока мы в окопах гнили, они там на хлебах, яйцах и сале совсем жиром заплыли.
На самом же деле все обстояло несколько иначеслухи они и есть слухи. У большевиков под штыками стояло всего восемь тысяч бойцов, командир у них был одинВалленштейн, перекрестившийся в Муравьева, а Чернигов почти совсем не пострадал и отделался «контрибуцией» в пятьдесят тысяч рублей. Покарал же пролетарский суд буржуев в провинциальном Глухове, их там вырезали под корень, не пощадили даже «контрреволюционное семя». Мальчишек-гимназистов кончали прямо за партами. Классовая борьба, как говорил товарищ Ленин, компромиссов не терпит.
Был уже вечер, когда наконец прибыли в Киев. За окнами потянулись вокзальные бараки, грязный, год уж как не убиравшийся перрон, толпы озлобленных, замерзших людей. Заскрипели тормоза, поезд, дернувшись, встал, и, судя по всему, надолгосостав загнали в «отстойник», на запасные пути, паровоз, прощально заревев, покатил в депо.
Сука, сцепной! За ноги повесим!
Солдатня серой безликой массой вывалилась из вагонов и, страшно матерясь, пытаясь согреться на ходу, растворилась в лабиринте привокзальных улиц. Всем было ясно, что застряли намертво.
Киев встречал непрошеных гостей непогодой. Падал мокрый, противный снег, шквальный ветер гудел в проводах, облеплял белой кашей деревья Мариинского парка, купола собора Софии, памятник Богдану Хмельницкому, величаво указующий вдаль державной булавой. Тучи, казалось, опустились на землю, мгла поглотила даже белый электрический крест в руках исполинского Владимира. Было слякотно, холодно и промозгло. В такой вечер хорошо сидеть у камина, макая бисквиты в портвейн, и вести приятную беседу, а не шататься на ночь глядя с голодным брюхом по улицам чужого города.
Да, Днепр чуден лишь при тихой погоде. Граевский спрыгнул с вагонной подножки и, ежась, поднял воротник шинели. Думаю, глоток-другой спирта нам не повредит.
И пулярка с трюфелями. Страшила, разминая ноги, пару раз присел, звонко стукнул кулачищем о ладонь. А еще хорошо принять ванну, чтоб все вши в пене захлебнулись.
Паршин зябко передернул плечами, закурил и снисходительно усмехнулся:
Ты, Петя, одичал в окопах, забыл, что такое цивилизация. Товарищи сюда еще носа не совали, значит, пожрать и выпить найдется. Были б только деньги, а это не вопрос.
Он сплюнул и с многозначительным видом похлопал себя по сапогу, за голенищем которого прела пачка думских ассигнацийотец каждый месяц присылал ему по тысяче рублей на расходы.
Цивилизация, говоришь? Страшила оглядел свой сапог, донельзя рваный, обвязанный, чтобы не потерять подошву, веревкой, и набросил на плечи вещмешок. Посмотрим!
Он был не в настроении, хмурился, угрюмо катал на скулах желвакипоследние сутки прошли без пищи.
Невесело было на киевских улицах в тот зимний вечер. Лавки, конфексионы закрывались рано, многие витрины и вовсе были заколочены. Из-за дверей трактиров и кабаков не доносилось криков «Хай живе!», призывного звона бокалов и истомно-чувственных звуков тангоне гулялось что-то сегодня. Да и кому гулять?
Ясновельможный пан Петлюра, радевший за «самостийну неньку Украйну», подался от греха в Житомир. Вместе с ним сбежало и «вильно козатцво», грозившееся порубать всех комиссаров, жидов и москалей. Офицеры, не ушедшие ни на Дон, ни к Петлюре, держались нейтрально и тихо, словно мыши, сидели по домам. Скучно стало в Киевени бойких маклеров в синих шевиотовых костюмах, ни загадочных красавиц, кутающихся в меха, ни гарных хлопцев в алых свитках, смушковых шапках и широких, словно море, шароварах с мотней, метущей по земле. Над городом набухшей тучей нависла неопределенность.
В Липках, фешенебельном районе каменных особняков, царила тихая паника, рядовые обыватели забились по квартирам, с прилавков сразу исчезли спички, мука и соль. Мирные, в отличие от Валленштейна, евреи прятали барахло и готовились к худшемупо Украине уже вовсю шли погромы. Одни только воры с Крещатика, городская рвань и шпана с Подола ждали красных с нетерпениемнадеялись снять сливки во время суматохи. Обреченный город тихо дожидался своей участи. А с неба все валил мокрый снег, одевая в саван улицы, бульвары и дома, еще хранящие величие минувших столетий.
Господа офицеры, прошу. Довольно ухмыльнувшись, Паршин завернул к первому же попавшемуся заведению, открыл тугую дверь и решительно шагнул под вывеску, на которой значилось: «Отель Пассаж. Все удовольствия». Это были номера средней руки с девочкамигостиница, веселый дом и ресторация. В вестибюле скучал мордоворот в вышитой петухами безрукавке, в зале царило уныние, посетителей было раз, два и обчелся.
Офицеры скинули вещмешки, не раздеваясь, уселись за стол, и сейчас же перед ними, словно черт из табакерки, вывернулся бойкий еврейчик в шевровых лаковых штиблетах, полосатом пиджаке и галстуке-бабочке:
Бонжур, гости дорогие! Чем буду потчевать? У нас сегодня умопомрачительная рыба-фиш, смачная морковочка цимес, восхитительные гусиные шейки гелтеле. А какой у нас сегодня кугель с изюмом, о, если бы вы только знали, какой у нас сегодня кугель с изюмом! Ну, вы ж таки скоро узнаете, какой у нас сегодня кугель с изюмом! А на десерт, пане господа, у нас такая клубникапальчики оближете, здесь-таки порядочное заведение, наши девочки
Поесть, все что есть, коньяку самого лучшего, горячей воды помыться. Паршин нетерпеливо прервал его и широким жестом бросил на стол пять сторублевокбешеные деньги, жеребца можно купить. Насчет мамзелек потом. Ухмыльнулся, скрестил руки на груди и самодовольно глянул по сторонам. У него, оказывается, была склонность к театральным эффектам.
Слушайте, Хайм, не морочьте людям голову. Из-за портьеры тут же появилась волоокая, в синем бархатном платье матрона и, сверкнув бриллиантами перстней, ловко, словно фокусник, сгребла деньги со скатерти. Лучше-ка закрутите граммофон. Приятного вечера, господа! И прошу вас, вы ж все-таки разденьтесь, здесь-таки порядочное местоне упрут.
С интересом взглянув на Страшилу, она заманчиво улыбнулась ему, сделала глазки и, качнув пышными бедрами, исчезла за портьерой.
Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он.
Бойкий Хайм в полосатом пиджаке завел пластинку со старинной каторжанской и порысил на кухню, клятвенно заверив:
Будьте покойны-с, исполним все-с в лучшем виде-с.
Скоро офицеры уже занимались еврейской щукой, сдабривая каждый кусок русской ядреной горчицей. Затем настала очередь рубленной с луком и политой маслом печенки, огненного супа из жирной курицы, сваренного с кореньями и тмином, жареного карпа в кисло-сладком соусе с красным хреном и отварным картофелем, тающей во рту тушенной на меду морковивсе необыкновенно вкусное, приготовленное с большим количеством сахара и перца. Ели медленно, не торопясь, без лишних разговоровнаголодавшись, наслаждались пищей, уютом и теплом.
Хайм с бабочкой стоял в стороне и жестами отдавал приказы половымживым, разбитным малым, ряженным под «добрых молодцев»в поддевках и сафьяновых сапожках. Его обрюзгшее, с порочными морщинами лицо выражало вежливое равнодушие, умные глаза смотрели на офицеров с жалостью.
Эх, азохен вей, какими же надо быть кретинами, чтобы дать себя загнать на фронт, четыре года гнить в окопах, а потом вот так, во вшах и драных сапогах, с голодным брюхом, лезть из одного дерьма в другое. Н-да, плохо, коли нелады с головой! Черту оседлости они завели, евреи им, видите ли, помешали! Искали бы врага в других местах, глядишь, не блевали бы теперь кровью по чекистским подвалам!
Наконец еврейское меню иссякло, разгонная бутылочка «Камю» опустела, и очередь дошла до скворчащей, жаренной на сале яичницы. Офицеры оторвались от еды и, решив передохнуть, закурили «Звезду», паршивые, в общем-то, папиросы, на которые в довоенное время и не глянул бы никто. Увы, все изменчиво в этом мире!
Да, цивилизация. Страшила вдруг заметил, что из-под обшлага у него выползла вошь. Кривясь от отвращения, он с треском раздавил ее, вздохнул, вытер пальцы о скатерть и оглянулся на Хайма:А что, любезный, вода еще не нагрелась?
Сию минуту-с, тот сделал шаг вперед, шаркнул кривенькой, добротно обутой ногой, закипает-с.
Как все-таки хорошо, что единственный его сынок Венечка откупился тогда от фронта и теперь, сидя в далекой Аргентине, спокойно зарабатывает свой кусок хлеба с маслом. Над ним не каплет. Где хорошо, там и родина.
Офицеры успели докурить, выпить коньяка, закусить и только налили по второй, как их позвали в номера мыться. Каждому досталось по ведру кипятка, большому куску довоенного «мраморного» мыла «Ралле и К°» и сколько душа пожелает холодной воды, тонкой струйкой вытекающей из крана. Это было сказочное богатство из несбыточного сна. Когда сопреют подштанники, пещера Али-Бабыэто тьфу по сравнению с туалетной комнатой при гостиничном номере. О, внеземной восторг, райское наслаждение, исполнение заветных желаний!
Офицеры неспешно вымылисьне так чтобы начисто, но до полной победы над вшами. Побрились, надели свежее белье, намотали чистые портянки и наконец-то почувствовали себя людьми. Теперь можно было вернуться к столу, прикончить под закуску коньячок, навалиться на яичницу с салом, покурить, откупорить еще бутылку, съесть галушек со сметаной и медом, а потомспать, спать, спать, чтобы ни храпа, ни вони, ни надоедливого колесного стука. Спать.
Однако тихо, без эксцессов, пасть в объятия Морфея офицерам не пришлось: в зале их ждал обещанный десертс полдюжины скучающих доступных женщин. Привычно закинув ногу на ногу, так, чтобы выглядывали кружева, они сидели вдоль зеркальной стенки и с отвращением следили, как лысый коммерсант, местный постоялец, убирает жареную курицупричмокивая, обсасывая жирные пальцы, в одиночку. Хоть бы за столик кого позвал, жила!
Хайм оказался прав насчет клубникидевочки были что надо. Пара пышногрудых, розовощеких красавиц, недоучившаяся, попавшая в беду рыжая гимназисточка, бойкоголосая дивчина с соболиными бровями и актриска варьетечерноволосая, худенькая, похожая на хищного зверька, крутобедрая, с трогательной детской улыбкой, роскошная местечковая еврейка. В ее близоруко прищуренных глазах светились равнодушие, расчет и тщательно скрываемый страхне пасть еще ниже, на самое дно зловонной человеческой клоаки.
Пойдем-ка, милая. Граевскому было все равно, и он, не выбирая, повел к себе в номер пышногрудую курносую дивчину, оказавшуюся говорливой, глупенькой и простоватой.
А вы меня, пан офицер, на время чи на ночь? Выпив коньяку, она раскраснелась, распустила косу и, наивно полагая, что это должно быть приятно, уселась клиенту на колени. Экий вы гарный, ох, и справлю же я вам, пан офицер, удовольствие, довольны будете. Завсегда уси довольны. Тю, вы ж не думайте, у мени заразы нема, вчера только доктор бачил. Может, знаете, Исаак Абрамыч, с Елисаветинской? Он добрый, за чистку всего сотню карбованцев берет. Ох, коньяк-то хорош! В грудях так и пышет жаром! Спытайте, пан офицер, какие горячие!
Да, ровно печка. Скучая, Граевский равнодушно взял ее, не спеша, монотонно, словно механическую заводную куклу, застонал, не разжимая зубов, от накатившего наслаждения и стал стремительно проваливаться в сон, уже не слыша пронзительных женских взвизгов. Привиделось ему, будто он снова едет в вагонном сортирехолод, вонь, выматывающий стук колес
Паршин остановил свой выбор на рыжей гимназистке, худенькой, интеллигентной, с мечтательным выражением больших печальных глаз. Будучи натурой опытной, она легко почувствовала, что клиента можно взять на жалость, и, пустив слезу, принялась живописать историю своего грехопадения. Поместье сожгли, родителей убили, над ней, совсем еще девочкой, надругалось сборище пьяных мужиков. Аборт с осложнениями, смертельная тоска, нежелание жить. Теперьгрубость клиентов, незавидная судьба проститутки, никаких перспектив. Хоть в петлю лезь.
Паршин был тронут до слез, подарил гимназистке тысячерублевую ассигнацию и в постели обращался с ней нежно, словно с новобрачной. Парадокс природывсе жестокие люди весьма сентиментальны.
Страшиле особо выбирать не пришлосьего самого уже давно выбрали. С чарующей улыбкой хозяйка заведения прижалась к нему глубоким декольте и с загадочным видом чуть ли не силой увела к себе. Казалось, она собиралась дать ему что-то особенное, чего еще не удостаивался ни один мужчина на свете. Впрочем, Страшила не очень-то возражалтакое внимание всегда приятно. До самого утра из хозяйских покоев доносились скрип кровати и сладостные крики волоокой матроныв чем в чем, а уж в мужчинах-то она разбиралась