Колыбельная по товарищам - Феликс Разумовский 12 стр.


Громовыми голосами рявкнули орудия, шестидюймовые дьяволы, начиненные шрапнелью, вылетели из стволов и с пронзительным ревом унеслись куда-тов белый свет, как в копеечку. Открылись замки, выбрасывая гильзы, и в броневагоне запахло как в адууглем и серой, подгоревшим салом и смертоносным жаром раскаленного металла. А снаружи все бушевала и бушевала распоясавшаяся метель

Утром налетел теплый южный ветер. Он разметал снеговые тучи, на прояснившемся небе появилось по-весеннему ласковое солнышко, осветив грязно-белую степь, длинный буерак, излучисто вьющийся по близкому холму, неровная хребтина которого лохматилась бурьяном и сухим татарником. Дальше шел молодой дубовый лес, за ним проглядывали из-под снега желтые деляны жнивья, бежали ручейки по колеям оттаявшего шляха, и за пирамидальными, еще голыми тополями начиналась станица Ново-Дмитриевская.

В трофейный цейсовский бинокль Кузьмицкий видел купол церкви, унылые дымы пожарищ, блеск маленького озерца в зарослях краснотала. Станица казалась опустевшей, движения не наблюдалосьвидимо, враг еще спал. Зато по раскисшему шляху вдоль путей все шли и шли измотанные роты, тащились, застревая в колее, четырехколки с ранеными, за ними, шатаясь от усталости, брели измученные сестры милосердиясвободных мест в повозках не было.

Озлобленные люди катали желваки на скулах, ужасно матерясь, скользили по грязи, и не радовало их ни ласковое солнышко, ни мартовские ручьи, ни изумрудные полоски зеленей, проглядывающих из-под талого снега. Это возвращались в Афипскую второй Казачий полк и сводный отряд матросовпоредевшие, растерявшие кураж, несолоно хлебавшие.

Да, дали кадеты прикурить.  Шитов цикнул зубом, оторвавшись от смотровой щели, повернулся к Кузьмицкому:Давай, Антоша, подымать пары и с якоря сниматься. Пока не поздно.

Похоже, он совсем не собирался приносить свою молодую жизнь на алтарь пролетарской революции.

Да, пожалуй.  Кузьмицкий кивнул, вытащил затычку из переговорной, на манер судовой, трубы.  Эй, в машине, подымайте-ка пары.

В это время в броню снаружи постучали, судя по звуку, чем-то металлическимнагло, напористо, по-хозяйски. Принесло кого-то с утра пораньше.

Я те постучу! Я тебе так по башке постучу!  Сява перестал ковырять в носу, встал и, с натугой приоткрыв блиндированную дверцу, просунулся в щель:Ты чего, братишка? Говори чаще!

На подножке стоял огромного роста матрос в рваном бушлате, голова его была замотала окровавленным бинтом, на саженном плече висела кобура маузера.

Да ты никак, браток, тоже из соленых?  Он оценивающе посмотрел на Сяву, и взгляд его бешеных глаз на мгновение смягчился, что-то человеческое промелькнуло в них.  Распахни-ка мне ход, разговор есть.

Весь просолел, сто лет в могиле пролежу, не сгнию.  Сява самодовольно усмехнулся и до упора сдвинул бронированную дверь.  Давай, сыпь скорее.

Военмор поднялся. Это был комиссар сводного матросского отряда товарищ Дзюба, человек отчаянный, страшной силы и свирепости. Говорили, что сам Автономов хотел пустить его в расход за своеволие и невыполнение приказа, однако же простилза верность делу революции, беспощадность к врагам и отвагу в бою.

А, военспец, из белых.  Смерив Кузьмицкого взглядом, Дзюба нехорошо оскалился, сплюнул презрительно, прямо на пол и вразвалочку, цокая подковками, подошел к Шитову:А вот ты, братец, я вижу, свой, смоленый. Выгребай-ка на воздуха, побалакать треба.

Его лицо, обтянутое до костей, с лихорадочным румянцем на скулах, пребывало в постоянном движении, левый глаз судорожно подергивался, щека была перекошена, видимо, вследствие ранения. Смотреть на него было неприятно.

«Больной человек». Отвернувшись, Кузьмицкий закурил и, едва комиссары вышли, отправился к себе в пульман.

Он не торопясь развел мыло, дважды прошелся золингеном по худым щекам, умывшись, сходил за кипятком и только-только собрался пить чай, как бронепоезд тронулсябез команды, самовольно. Пошел, пошел, заревел, набирая скорость, и Кузьмицкому вдруг показалось, что в перестуке колес, во всем этом железнодорожном лязге он услышал короткий, сразу смолкнувший крик, будто трамваем переехало кошку.

«Черт знает что такое». Привыкнув уже ничему не удивляться, он налил в кружку кипятка, отрезал хлеба и сала, а тем временем степь за окном побежала все медленней и скоро совсем остановиласьбронепоезд застыл на путях пыхтящим панцирным чудовищем.

Кузьмицкий без настроения выпил чаю и, закурив цигарку, пошел из пульмана с твердым намерением четвертовать машинистовсовсем распоясались, сволочи.

«Но вначале мочевой пузырь». Держась за поручни, он спустился по лесенке, разминая ноги, двинулся вдоль хвостового вагона и неожиданно замер, не веря собственным глазам, встал как вкопанный с сумасшедше забившимся сердцемна шпалах в двух саженях от него лежала страшно изувеченная человеческая голова.

О Господи!  Словно во сне, Кузьмицкий сделал шаг и сразу же увидел руку, отрезанную у самого плеча, со скрюченными грязными пальцами, чуть дальше развалилось надвое чудовищно раздавленное тело, за ним еще, еще,  на всем пути бронепоезда лежала изувеченная человеческая плоть.  В бога душу мать.  Чувствуя, как желудок подступает к горлу, Кузьмицкий, сгорбившись, пошел к себе, и в это время он услышал крик, долгий, страшный, на высокой ноте, будто маленьким тупым ножом медленно резали свинью. Так кричат единственный раз в жизниперед смертью.

«Эх, жаль, спирт кончился». Споткнувшись, Кузьмицкий с нежностью вспомнил свой бидончик, облезлый, с помятыми боками, однако же достаточно вместительный и вполне еще крепкий, опустевший так некстати. Больше всего на свете ему хотелось сейчас забраться в пульман и ничего не видеть и не слышать, отгородившись от всего клубящейся хмельной завесой.

«И это русский офицер! Амеба!» Он вдруг вздрогнул от отвращения к себе, скрипнул зубами и, ни о чем не думая больше, с холодной пустотой в душе, двинулся в начало состава, на крик. Тот все никак не смолкал, надсадный, режущий, страшный.

У паровозов царила суета. Какие-то люди, визжа пилой, с руганью возились с досками, неподалеку на шляхе ржали лошади, впряженные в телеги, прядали ушами, словно чуя беду, на путях стояли кучками матросы, с важностью курили, сплевывали сквозь зубы.

Под соленые шуточки и веселый гвалт Кузьмицкий пробрался сквозь толпу, сразу оглохнув от крика, влез на головной паровозогромную могучую машину путиловского завода, сунулся в просторную, с залитым мазутом полом будку. В нос ему ударила жуткая вонь жареного, в глазах потемнело от адского блеска пламени.

Будка и в самом деле напоминала пекло, в душном смраде ее толпились люди и жадно, с нервными ухмылками смотрели, как корчится, исходит криком человек, прикованный цепями к доскам. Ноги его до колен были задвинуты в жерло топки, губы искусаны в кровь, маленькая голова с судорожно распяленным ртом билась затылком о неструганное дерево. Жизнь не спешила уходить из истерзанного тела, еще оставался крик, адская боль и мольба о смерти в полубезумных помутившихся глазах.

А, Антоша? Пришел полюбоваться?  Обернувшись, Шитов усмехнулся, ловко бросил окурок в топку, отодвинулся в сторону:Давай, залазь на лучшие места. Может, знакомого встретишь.

В ярких отсветах пламени его кривящееся лицо казалось кроваво-красным, будто с него содрали кожу. Чувствовалось, что он в прекрасном настроении и совсем не прочь поговорить. А вот Кузьмицкий, придвинувшись к топке, молчал, потеряв дар речи, мелко трясся, как на морозе, всем телом.

В заживо горящем человеке он узнал Полубояринова. Раненный в бедро и засунутый в топку, тот от муки сходил с ума и сейчас, в полузабытьи, из последних сил звал Степана Артемьевича. Злобина, как понял Кузьмицкий. Только подполковник Злобин не мог ответить ему. Убитый наповал осколком, он лежал в степи под Ново-Дмитриевской, и вешние ручьи омывали его большое, когда-то сильное тело. Ему повезло, он умер мгновенно.

Что, жарко, кадет?  Хмыкнув, военмор Дзюба выплюнул хабарик, отстегнул клапан брюк и принялся мочиться Полубояринову на лицо.  Охолонись трошки! А теперь, братва, задвигай его по хрен, нехай погреется.

По его знаку корчащееся тело приподняли и засунули в топку вершка на три поглубже, по бедра. Зашипела, обгорая, человеческая плоть, в будке сгустился смрад, потянуло чадной вонью обуглившейся ткани. В который уже раз вопли умирающего резанули уши, и нахрапистые глотки с новой силой изрыгнули смех, забористую ругань и соленые морские прибаутки. Что, кадет, неохота на тот свет?

Альбатросы революции упивались зрелищем, и никто из них, преисполненных торжества и мести, не обращал внимания на Кузьмицкого. Содрогаясь всем телом, тот смотрел, как уходит Полубояринов, и, не вытирая слез, с убийственной отчетливостью осознавал всю никчемность и противоестественность своего существования.

Кто он? Предатель, трус, отверженный, изгой, русский офицер без чести, дворянин на побегушках у расхристанного немытого хама? Он сам сделал выбор, и теперь уже ничего не изменить, не поправить, можно только поставить точку. Жирную. Кузьмицкий вдруг почувствовал легкость и пустоту в душе. С ледяной улыбкой он открыл кобуру, обхватил рубчатую рукоять нагана и, взведя курок, начал считать.

Раз, двавоенмору Дзюбе пару пуль куда-то под бушлат, в ширинку.

Трикомиссару Шитову в упор, между глаз.

Четыребалтийцу Сяве прямо в грязный, раззявленный от страха рот.

Пятьбезымянному матросу революции в выпуклый заслон груди.

Шестьпоручику Полубояринову в рано поседевший висок.

Спи, Сережа.  Кузьмицкий коротко выдохнул, кинул взгляд на степь, бескрайнюю, быстро оживающую под лучами солнца, и чему-то снова улыбнулся. Семьсебе, точно под левый сосок.

Он не мог промахнуться, слишком тяжело было у него на сердце последнее время. Яркий свет мгновенно вспыхнул перед Кузьмицким, и он увидел свою матушку с ласковой улыбкой на морщинистом лице

II

Среди уголовных полковника Мартыненко звали Паныч Чернобур. Он и вправду был хитер и изворотлив, словно опытный, не раз побывавший в облавах лис. Воля его была закалена войной, революцией, всеобщим бардаком. Душа отравлена крушением империи, потерей близких и утратой перспективы безбедно встретить старость в родительском имении, пожалованном еще деду за героизм в войне с Наполеоном Бонапартом.

Господа,  часто говаривал полковник в тесном кругу, и его розовое от коньяка лицо становилось красным,  запомните, господа, никакой политики. Никаких классовых сражений, борьбы за идеалы, ностальгии по прошлому. Все это, смею вас уверить, дерьмо собачье. Высокие материи, господа, засуньте, миль пардон, себе в задницу. В преступном окружении нужно и вести себя соответственно, по уркагански. У большевиков нужно учиться, у товарищей, и прежде всего чему?  Он обводил аудиторию мутным от выпитого взглядом, делал значительное лицо и изящно, при посредстве вилочки, закусывал лимоном.  Дисциплина, господа, дисциплина! Горстка жидов, пархатых, но организованных, подмяла всю Россию! Чем были сильны римские легионы? Децимацией![1] Не стройте иллюзий, господа, ежели чтосразу же пойдете в расход.

Что и говорить, дисциплина и организованность у Мартыненко были на высоте. Костяк организации составляли кадровые офицеры, большей частью бывшие сослуживцы полковника, люди проверенные, побывавшие в деле, еще не совсем забывшие, что такое верность и слово чести. Был в банде и варнацкий элемент, но только в силу необходимости, проистекающей из рода деятельности,  армаи[2], медвежатники[3], фортацеры[4], мелкое циголье[5] в качестве алешек[6]. С ними Мартыненко соблюдал дистанцию, не жаловал особо, разговаривал через губу, а всяких там вардалагов[7], клюквенников[8], марушников[9] и шмаровозов[10] вообще за людей не считал и держал на расстоянии пушечного выстрела. Потому как шваль, гопота, босота, шпанка бесталанная.

Сам полковник работал по-крупному, промышлял уличными гоп-стопами и самочинками,  выражаясь в духе времени, по-революционному, самолично экспроприировал экспроприаторов. Дело было поставлено на широкую ногу. Купленные люди наводили на квартиры, проверенный блат-гравер рисовал чекистские удостоверения, разрешения на оружие, ордера на обыск, и по указанным адресам шли специальные удар-бригады, поднаторевшие в обысках, не брезгливые и не чурающиеся мокрого гранта[1].

Конечно, дело не простое и весьма опасное, взять хотя бы князя Эболи[2], так кто не рискует, тот и шампанского не пьет. И ведь даже не роскошной жизни с шампанским по утрам, омарами в обед и ночными «шик-этуалями» желал полковник, хотя само по себе весьма недурственное сочетание, нет, хотел он нормального, человеческого существования, где-нибудь в Ницце, на острове Капри или, на худой конец, в Новом Свете. А для этого нужны были петимети[3], валюта, наховирка[4], рыжье[5]проклятый металл, без которого и за кордоном достойно будет не устроиться.

Урвать куш, дождаться зимы и по первому льду рвануть в Финляндию, где, слава богу, большевиков вырезали под корень,  вот программа максимум, ради которой стоит потрудиться в поте лица. Так что работал полковник с огоньком, не покладая рук, и хотя на таких, как он, уголовники смотрели косо, с презрением окрестив их «бывшими», Паныч Чернобур имел вес, и немалый.

Впрочем, элита, лощеные марвихеры[1], многоопытные фармазонщики[2], благообразные менялы[3] и прочая аристократия всех мастей в спешном порядке покидала Питера ну ее к аллаху, эту диктатуру пролетариата!

Не они одни, тысячи жителей северной столицы двинулись на юг, стремясь прорваться на Украину, чья самостоятельность была гарантирована Брестским договором. Только не так все было просто. «Чистые» руки чекистов оказались длиннымибеженцев на границе не пропускали, заворачивали назад, прорвавшихся немецкие власти выдавали большевикам, а уже действовал ленинский декрет «О незаконном переходе границы», предусматривающий расстрел.

Родственники и друзья людей, оказавшихся заложниками совдепии, бомбардировали петициями правительство Украины, умоляя вмешаться и помочь родным вырваться на свободу. Гетман не остался в стороне и с просьбой о содействии обратился к немцам. Те тоже проявили гуманизм и через своего посла Мирбаха вышли на Ленина. И проблема, к удивлению всех, решилась с невероятной быстротой.

Отлично,  сказал Ильич и оценивающе прищурился,  если гетмана так заботит судьба паразитирующих классов, то советское правительство не имеет ничего против, чтобы выслать на Украину всю эту буржуазную сволочь. Но не бесплатно, господа хорошие, не бесплатно. Революция требует денегпусть в Киеве составят списки адресов и фамилий и вышлют в Москву. Плата по таксе, такса две тысячи фунтов стерлингов или золотом. Впрочем, ладно,  Ленин добро улыбнулся и махнул рукой,  можно и зерном. Только поторопитесь, господа, поторопитесь, а то будет поздно.

Скоро с Украины на север потянулись эшелоны с хлебом, названные в народе «гетманскими». Навстречу им, на юг, двинулись поезда со счастливцами, у которых оказались друзья и родственники на Украине. Однако уезжали беженцы нелегко. На пограничных станциях их обыскивали, обирая до нитки, до нижнего белья. Чекисты отцепляли паровозы, на сутки задерживали отправление. Безопасность никто не гарантировал. Любого могли арестовать, избить, а то и расстрелять прямо на перроне. Не церемонясь, сдирали кольца с пальцев, рвали серьги с ушей. Потому как буржуинедочеловеки, изгои, обреченный класс.

Так что прав был, наверное, полковник Мартыненко, выжидавший, не поровший горячку,  поспешишьлюдей насмешишь. Ничего, будет и на нашей улице праздник.

А пока что были серые трудовые будни, нервная, хлопотливая работа по ночам. Хотя они и становились все короче и светлей, но до белых было еще далеко, стоял апрель восемнадцатого года, холодный, ветреный, промозглый и злой. Со стрельбой, истошными криками, железной поступью чекистских орд, реками крови. Холодно, темно и неуютно было в Петрограде.

Каминные часы уже давно пробили полночь, когда с улицы донесся звук клаксона, и полковник Мартыненко поднялся, с ухмылкой глянул на подельников:

Давайте, господа, давайте. Делу время, потехе час, кто не работает, тот не ест. Волка ноги кормят.

Они сидели на квартире у Альфонса Тихого, проверенного блатокая[1] и скупщика краденого, отчаянно скучали и занимались кто чем. Паршин, Граевский, Фролов и Страшила молча шелестели картами, играли на интерес,  какой там преферанс, вист и покер, резались в буру. Полковник Мартыненко, как истый малоросс, читал запрещенные, изданные в Лейпциге украинские эротические сказки, изволил смачно ржать, как жеребец на случке.

Назад Дальше