Разбудила его на следующий день беспорядочная пальбастреляли, судя по звуку, из французских винтовок.
Никак товарищи на подходе? Ухтомский тоже проснулся, принялся трясти безмятежно всхрапывающего Качалова. Вася, подъем, будем держать круговую оборону. Пусть видят, сволочи, как умирают русские офицеры.
С похмелья его неудержимо тянуло на подвиги. Пошатываясь, тяжело дыша, выскочили на палубу, остановились, остервенело оглядываяськакого черта! Это были не красные, пожаловали союзники. Молотя прикладами, стреляя в воздух, французские солдаты прорывались к сходням, с бешенством, рожденным паникой, брали на абордаж транспортные суда. Носители европейской культуры, наследники благородных Меровингов
Вот батальон их взбежал на борт «Кавказа», ржавой однотрубной посудины, шлепнулись в воду обрубленные швартовы, и, прощально загудев, пароход стал медленно отходить от пирса. Полупустой.
Ну, не свинство ли, а? Какой-то войсковой старшина[1] в бешенстве потряс кулаком, не постеснявшись дам, выразился по матери, басом. Обосрались жидко, драпают лягушатники. Начхать на союзный долг. А мы им в шестнадцатом годукавалерийский рейд, полполка положили. Едрить твою в душу, в господа бога мать, в кровину!
Возмутительно, бегут как зайцы, подхватил из вежливости интеллигент в картузе, нервно пожевал папироску, выпустил дым из волосатых ноздрей. Неудивительно, такая стрельба. Красные, верно, уже в городе. Вы, пардон, не знаете, когда же будем отправляться?
Однако красные, что были в городе, пока что сидели тихо. Великий шум производило воинство Молдаванки, которое Мишка Япончик вывел на одесские улицы. Воры, налетчики, портовая рвань кинулись захватывать банки, грабить магазины и лавки, ставить на уши квартиры и лабазы. Белых офицеров кончали, греков разоружали, чистили недорезанных буржуев.
Французов из осторожности не трогали, оказывали почет и уважениекатитесь, френги[1], колбаской по Малой Спасской. Сам же Япончик разъезжал на авто в окружении пристяжи[2], скалил фиксы с видом завоевателя и с ленцой, через губу, отдавал короткие приказы:
Этого к архангелам!
Этого в расход!
Налево!
Налево!
Налево!
Кто бы мог подумать, что через пару месяцев с ним случится удивительная метаморфоза и король бандитов превратится в товарища Винницкого, командира славного 54-го Советского полка, в который переименуют «армию Молдованки». В кожаной тужурочке, в сапогах со скрипом, в лихо заломленной набок фуражечке с красной звездой.
Правда, недолго будет он громить белую сволочь во имя торжества революции и лавров полководца не стяжаетснова примется за старое и будет предательски убит чекистами. Ша, нечего отбивать хлеба!
А пока раскатывал Япончик на шикарном «роллс-ройсе», мнил себя пупом вселенной и снисходительно поглядывал на одесский совдеп, под шумок вылезший из катакомб, чтобы объявить себя законной властью. Нехай потешатся, кореша как-никак. А це шо за шухер? Шмаляют як умалишенные Это с боем выходил из города отряд белогвардейцев под командованием Гришина-Алмазова, путь его лежал за кордон, в соседнюю Румынию. Туда же отступала бригада Тимановского вместе с частями Тридцатой французской дивизии и колоннами беженцев. Обещанное денежное довольствие в валюте союзники русским так и не заплатили.
Погрузка на «Меркурий» закончилась только к вечеру. На палубе выросли огромные, накрытые брезентом кучи багажа, а сам пароход превратился в плавучий табор, шумный, взбудораженный, провонявший потом и табаком.
Беженцы размещались повсюдув трюмах, в коридорах, в кают-компании, в каютах, под мачтами, на юте и на баке. На мостик взошел краснолицый, огромного роста француз капитан, «Меркурий» хрипло загудел, завыл пронзительно и с тремя тысячами душ на борту начал медленно выходить из акватории порта.
Ну вот, Никита, и все, сказал Ухтомский, стоя у борта, голос его был будничным, полным деланного равнодушия, просрали Россию.
И он вдруг заплакал, тихо, не вытирая слез, словно доверчивый, обиженный из-за своей наивности ребенок. Потом сорвал с плеч погоны, швырнул их за леер и, пошатываясь, побрел вниз, в каюту. Со стороны он производил впечатление человека сильно выпившего.
Граевский промолчал. Катая желваки на скулах, он смотрел, как золотые, словно сентябрьские листья, полоски медленно плывут назад, к российскому берегу. Время для него остановилось и потекло вспять, как сказал бы один чудак философобратилось наничь.
Глава девятаяСпустя пять месяцев
I
Нет больше радости, нет лучших музык,
Как хруст ломаемых жизней и костей,
Вот от чего, когда томятся наши взоры
И начинает буйно страсть в груди вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
Летом девятнадцатого года власть большевиков на Украине начала трещать по всем швам, деникинцы успешно наступали сразу на нескольких направлениях.
В конце июля от Доброармии отделилась группа генерала Юзефовича из Второго армейского и Пятого кавалерийского корпусов и начала стремительно выдвигаться на Киев. Бригада генерала Шеллинга, выступившая с Акманайских позиций в составе четырех тысяч бойцов, вышла из Крыма и в начале августа заняла Николаев и Херсон. Петлюра, проявляя неожиданную прыть, с боем взял Жмеринку и перерезал железнодорожный путь между Киевом и Одессой. Да еще поляки, наступая на Минск, беспардонно отхватили северо-запад УкраиныСарны, Ровно, Новоград-Волынский. Совсем плохо дело!
Зато на внутреннем всеукраинском фронте царил полнейший большевистский порядок: террор, повальные реквизиции, массовые расстрелы, бюрократический угар совдеповской администрации. Особенно образцово было в Киеве: здесь находились ВУЧК[1], губернское ЧК, Лукьяновская тюрьма, концентрационный лагерь и масса прочих репрессивных учреждений. Они действовали параллельно, независимо друг от друга, образуя сплошной, не останавливающийся ни на минуту конвейер смерти.
Для обслуживания его в Киев собрались каты всех мастей. ВУЧК возглавлял знаменитый Лацис, палач-теоретик, автор нашумевшей книги «Два года на внутреннем фронте». Вместе с ним трудился его племянник, палач-грабитель Парапутц, наживавшийся на имуществе замученных им людей. Был также фанатик-садист Иоффе, прозванный Апостолом Смерти и получавший наслаждение от самого процесса убийства. Идейный палач Асмолов, истреблявший людей с уверенностью в том, что строит коммунистическое завтра. И палач-романтик Михайлов, изящный и франтоватый эстет. Он любил летними ночами выпускать в сад голых женщин и охотился за ними с наганом. Успешно работал палач-новатор Угаров, сутками экспериментировавший в концлагере, отшлифовывая до блеска систему уничтожения людей.
А дела на фронтах шли все хуже и хуже. От Полтавы и Белой Церкви к Киеву стремились деникинцы, от Житомирапетлюровцы. Пятый кавкорпус Юзефовича взял Конотоп и Бахмач, а в лоб, вспарывая оборону красных, двигались полки генерала Бредова. Конец советской власти на Украине приближался с беспощадной очевидностью.
Однако большевики если уходили откуда-нибудь, то не иначе как оглушительно хлопнув дверью. Для стабилизации обстановки в целом и борьбы с упадническими настроениями Москва направила на Украину зампреда ВЧК Петерса, наделив его чрезвычайными полномочиями и назначив комендантом Киевского укрепрайона. Поезд с прославленным чекистом должен был прибыть на рассвете
II
Московский поезд прибыл с опозданием, в десятом часу. Состав был небольшой, куцый, тем не менее смотрелся грозно и внушительнодва паровоза, четыре пульмана, броневагон с шестидюймовыми жерлами орудий, в хвосте платформы с рельсами и шпалами. На открытой площадке чоновец с винтовкой сторожил личную машину Петерса, королевский «роллс-ройс».
Рявкнули паровозы, заскрипели тормоза, встретились буферами вагоны, поезд встал. Первым на перрон соскочил комендант, большой, грузный человек, затянутый, несмотря на жару, в черную кожу. Придерживая кобуру маузера, он повел взглядом в сторону встречающих, сразу угадал начальника охраны и резким, повелительным тоном подозвал его. Затем начали сходить бойцы особого отряда ВЧК, рослые, суровые, все без исключения в офицерских сапогах.
Действуя сноровисто и четко, они выставили дополнительное оцепление, молча застыли вдоль перрона, взяв наизготовку новенькие винтовки. И вот на площадке классного вагона появился человек с внешностью провинциального учителя, простенькая парусиновая гимнастерка сидела на нем некрасиво, мешком. Он полуприкрыл веками блеск воспаленных глаз, взялся за поручень площадки и осторожно, глядя себе под ноги, медленно спустился на перрон.
Сейчас же, широко улыбаясь, к нему бросился Лацис, дружески обнял, крепко прижался русой бородой, что-то с чувством говоря по-латышски, земляки как-никак, почти что братья. В самой глубине его косящих глаз мерцала затаенная злобавечно этот Петерс впереди, чертов выскочка. Оркестр медно и раскатисто грянул «Интернационал», бойцы из оцепления вытянулись, двинули штыками, взяли на караул.
Пока играла музыка, Петерс едва заметно улыбался, цепко и оценивающе изучал лица встречающихв чем в чем, а в людях он разбирался хорошо. Киевский вокзал мрачно пялился окнами бараков, с полным равнодушием шелестел бумажным соромэко дело, еще один большевичок пожаловал. Видел и банды Муравьева, и сечевых стрельцов Петлюры, и гетманских серожупанников, и немцев в железных шлемах, и белых, и красных, и зеленых. Власть преходяща, а подсолнечная лузга, треск раздавливаемых вшей и нищие, испражняющиеся под перрон, вечны.
Последние аккорды наконец утонули в летнем мареве, бойцы подобрели, ослабили стойку, торжественная часть закончилась. На платформу подали машины, началась погрузочная суетасвита, штаб, обслуга, вещи. Помимо многочисленного окружения Петерс привез с собой сына, вихрастого мальчугана лет семи-восьми, одетого совершенным матросомв клеша, бушлатик и бескозырку с лентами, на которых блестело золотом: «Полундра». Паренек забавно улыбался, весело щурил глаз и все нацеливал на гувернантку игрушечный деревянный маузер:
Пах, пах! К стенке! Сдохни, контра!
Пистолетик был искусно вырезан из сосновой доски, облагорожен матовым черным лаком и выглядел совсем как настоящий.
Ну что, обедать? Дав последние инструкции по погрузке, Лацис подошел к Петерсу, вытер пот с большого выпуклого лба. Справятся без нас. Как насчет украинского борща, с салом и пампушками? Гуся с черносливом? Вареников в сметане? Конечно, не рижский бутерброд с салакой
И не картофельные цеппелины с тмином. Петерс изобразил приличествующую латышу грусть, коротко улыбнувшись, качнул головой:Обедать будем позже, вначале работа. Необходимо оглядеться.
Совсем недавно он плотно позавтракал копченой курой и бутербродами с сыром под кофе мокко.
Хозяин бариншоферы закрутили ручки стартеров, свита расселась по местам, для начала поехали в Липки, роскошный, утопающий в зелени киевский квартал. Позади куцей рысью шел кавотряд ВУЧК, мягко катились подрессоренные тачанкибереженого и Бог бережет. Солнце пекло немилосердно, пели в унисон двигатели, пыль поднималась столбом. Редкие прохожие, завидев кавалькаду, замедляли шаг, горбясь, вжимались в стены, отворачивались, прятали глаза.
Зато из окон сквозь щели занавесок смотрели тяжело, ненавидяще, с клокочущей бессильной злобой, и если бы взгляд мог убить, то недалеко уехали бы чекисты в тот летний день. Однако ничегопокачивались себе в седлах и на сиденьях, поглядывали по сторонам, набирались впечатлений. Нагуливали аппетит.
В головной машине с Петерсом и Лацисом ехали уполномоченная ВЧК товарищ Мазель-Мазаева и представитель особотдела ВЧК Павел Андреевич Зотов. Было потно и тягостно, общий разговор не клеился, воздух, словно электричеством при грозе, пропитался дисциплиной и субординацией. Петерс все задавал вопросы Лацису, тот вдумчиво, неторопливо отвечал, Геся, напрягая слух, улыбалась тонко и индифферентно, Зотов, отвернувшись к окну, сдержанно зевал, хмурился, с отвращением поглядывал на встречных киевлян. Ну и рожи, так бы и впечатал со всего размаха винтовочный, со стальной накладкой, приклад. Ничего, подождите
Вот уже третий день у Павла Андреевича все шло наперекосяк: ни выпить, ни гульнутьначальство рядом. А впрочем, почему это третий день? Извините! Не с тех ли самых пор, как обрюхатил эту рыжую дуру Варьку? Любовь-морковь, тьфу! Как же, баронских кровей, задница, как у Венеры Милосской. А на делепустая сука, даже родить нормально не могла, порвалась вдоль и поперек, пришлось полгода бегать на сторону. Теперь у нее, видите ли, вообще идиосинкразия к половой жизни! Разжирела, сиськи обвисли. И сына назвала Никитой, нет бы с революционным значением, Феликсом.
В общем-то, конечно, наплевать, но при случае можно было бы прогнутьсяв вашу честь, дорогой товарищ Дзержинский, цени и помни, вонючка бородатая!
По идее, дать бы Варьке пинка, баб согласныхдо Москвы раком не переставить. Да только вот ведь заковыка в чемГеська в ней души не чает, живут блядно, как мужик с бабой. И эта стерва не против! Крутят, суки, розовый амур, словно в пьесе «Ночки Сафо». И идиосинкразия Варькина им не помеха. Идиосинкразияэто для него, для Зотова!
А поди-ка ты Геську тронь, сразу руки оборвут. Сука еще та, прет кверху, как дерьмо на дрожжах. Лично знакома с Троцким, наверняка на ощупь. Феликс к ней явно неравнодушен, пихает по служебной линии, только и может, козлина, что по служебной.
Эх, перевестись бы в Иностранный отдел да вырваться бы в Швейцарию. Варькин-то муженек, как поджаривать его стали, сразу разговорился, все назвал, и шифры, и пароли, и девизы, очень уж помирать не хотел. Только кто его спрашивал. Дал бы бог махнуть за кордон, а там ищи-свищи чекиста Зотова, один хрен здесь жизни не будет, не дадут.
Петерс между тем все расспрашивал о ситуации на фронте, интересовался численностью и расположением войск. А сам нет-нет да и поглядывал на Гесю, улыбался в бороду, дружелюбно и хитродавай, запоминай, девочка, только смотри ничего не перепутай. Не маленький, понимал, конечно, что жидовочка эта приставлена к нему в качестве агента. Ишь, сидит как пряменько, глазами стрижет невинно, а по виду проблядь, пробы ставить негде. Эх, Феликс, Феликс, вечно ты не доверяешь никому. И правильно делаешь. Предают только свои.
Пока Зотов хмурился, наливался злобой, а Лацис с Петерсом играли в вопросы и ответы, Геся напрягала слух, чуть заметно улыбалась и катала во рту пуговку ландрина, курить, впрочем, как и баловаться с кокаином, она уже полгода как бросила. Ни к чему, себе дороже.
Шило, пудра, кикер, антрацитвся эта муть придумана, чтобы отмахнуться от жизни, а она пошла теперь хмельней вина, слаще марафета будоражит кровь упоительное ощущение власти. Божественное jus vitae ac necis[1] и Галина Яковлевна Мазаева. Каково? Тут и без «белой феи»[2] пойдет кругом голова. Ну, может быть, чуть-чуть, иногда, перед тем как прижать к себе Варвару. Она, слава богу, наконец-то поняла, что может дать женщине женщина.
Странная неодолимая сила тянула Гесю к этой рыжей красавице, с самого первого вечера, когда они встретились на футуристической выставке. Что-то в ее внешности было роковое, сводящее с ума, притягивающее к себе, словно запретный плод. И вместе с тем близкое и родное.
Поневоле задумаешься тут о превратностях метампсихоза, поверишь в теософский бред о карме, воздаянии по делам и незримых нитях, тесно связывающих родственные души. Связи связями, но когда родился Никитка, в Гесе вдруг разверзлась бездна материнских чувств. Без нее недоношенный мальчик едва ли выжил бы, тем более что всем он был абсолютно не нужен. Варвара после родов недомогала, нервничала, ушла в депрессию, Зотову было и вовсе наплевать, и все заботы о ребенке легли на плечи Геси, этакой приходящей няни в кожанке с наганом.
Правда, ходить было недалеко, соседи как-никак, двадцать две ступеньки вниз по мраморной щербатой лестнице. Пеленки, распашонки, кормление, мытье. Счастливая улыбка на лице Никитки, ночная, в знак благодарности, уступчивость Варвары, глухая, под маской безразличия, ненависть Зотова. Так вот они и жили, в маленьком особняке в переулке у Арбата. То ли любовный треугольник с биссектрисой, то ли особый симбиоз, не понять.
Петерс бросил задавать вопросы и, никому не предлагая, закурил, выпустил кверху дым с интеллигентным изяществом:
Красиво тут у вас. Природа торжествует.