Колыбельная по товарищам - Феликс Разумовский 28 стр.


Почему это блядища?  Петерс недоуменно посмотрел на Лациса, перевел строгий взгляд на китайца, однако сказал как-то мягко, в отеческой манере:Пора, дорогие вы мои товарищи, покончить со старорежимной лексикой, этим проклятым наследием царизма. Есть же масса синонимов, ну, к примеру, проститутка, продажная женщина, потаскуха, шлюха, блудница, наконец. А вы, блядища, блядища.

Сам он матерных слов никогда не употреблял и считал, что марксизм и отзвуки татарского ига суть вещи несовместимые.

Не, насяльника. Не гейса, не слюха. Бледисса.  Кивнув на теряющую сознание женщину, Чен Ли с почтением поклонился и что-то резко приказал китайцу в очках. Тот мгновенно сорвался с места и суетливо, подобострастно улыбаясь, принялся шуршать своей конторской книгой:

Сисяса, сисяса.

Наконец он прочертил ногтем по засаленной бумаге и торжествующе выкрикнул:

Вота, вота! Бледисса, бледисса, самый главный! Хасяйка дома «Пасаз».

Петерс поверил ему на слово, делопроизводство здесь велось на китайском языке. Между тем женщина в кресле обмякла, бессильно повисла на ремнях, потеряв сознание. Судьба напоследок оказалась милостива к ней. В свите сразу поскучнели, начали поглядывать на часыничего себе, время-то уже обеденное! А завтрак, между прочим, был ранним.

Изнеженная буржуазная психика,  задумчиво произнес Петерс и вытер лоб чистейшим носовым платком.  Крестьянский элемент держится куда как дольше.

Покосился на постные лица свиты, усмехнулся внутреннечто, проголодались, голубчики?  дружески подмигнул Лацису:

Ну что, обедать?

Плевать, пусть уж будет этот хохляцкий борщ с чесночными пампушками и жареный жидовский гусь с черносливом. А на ужин хорошо бы заказать повару брюкву, фаршированную картофелем с тмином. По-латышски.

III

Кончилось лето красное, тридцатого августа большевики бежали из Киева. С одной стороны в город вступили галицийские стрелки Петлюры, с другойдоброармейцы генерала Бредова. Сразу два знамени«жовто-блакитное» и российский «триколор»были водружены на Думе, недавние враги стали на время, правда весьма короткое, союзниками.

А киевляне нескончаемым потоком шли в Липки, пытаясь отыскать тела друзей, родственников, близких, знакомых. И находили трупы с распоротыми животами, отрубленными членами, выколотыми глазами. Мертвых женщин, связанных со своими мертвыми детьми, гимназисток, похороненных заживо, кучи изуродованных рук и ног. А с высоты Владимирской горки, с тяжелого своего пьедестала вниз смотрел чугунный Креститель и тщетно осенял знамением истерзанные души людей.

* * *

Шестьдесят месяцев спустя.

Ужинать в одиночестве Граевский не стал, бросил на камин муть про Фантомаса, вылез из кресла и начал одеваться: куцый пиджачишко с подкладными плечами, широкие штаны, полуботинки с острыми носами, красный галстук бабочкой.

Высший шик, заокеанская мода, изысканный стиль. Ничего, ничего, он может себе это позволить. Слава богу, не Качалов, спекулирующий подержанными автомобилями, и не граф Ухтомский, разводящий на паштеты кур и кроликов. Экспроприированное в совдеповской России золотишко обращено в наличность, денежки помещены в банк, а тот выплачивает регулярные проценты. Весьма, весьма приличные. Хватает и на безбедное житье, и на шелковый галстук, и на пышногрудую курочку, напудренную от головы до ножек. И не на одну.

Вот только радости не было. В Париже, при деньгах, здоровый и благополучный, он отчаянно хандрил. Мрачно бродил по древним улицам, помнящим еще христианнейших королей, сонно смотрел на воды Сены, струящиеся сквозь века, а в голове его все крутилась мысль, тяжелая, словно мельничный жернов,  и черта ли собачьего ему здесь?

Не помогали ни кабаки, ни женщины, ни зрелища. Все какое-то пресное, неестественное, преисполненное фальши, вызывающее тоску, зевоту и усиливающее одиночество. Казалось бы, тишь да гладь, а что-то укачало Граевского на палубе Лютеции[1], до судорог, до колик, до кровавой рвоты. Не морская болезнь. И не французская[2].

Граевский глянул в зеркало, невесело усмехнувшись, подмигнул крепкому малому с набриолиненной ниточкой усов и зачесанными по последней моде волосами и раскачивающейся походкой вышел в коридор.

Широкая мраморная лестница привела его в гостиничный холл, великолепный, устланный старинными коврами. Там царила аура торжественной деловитости. Близ стеклянных крутящихся дверей медленно прохаживался человек в черном фраке, шелковых чулках и лакированных туфлях с пряжками, на груди его покоилась тяжеленная серебряная цепь. Это был главный швейцар, живое воплощение традиций, респектабельности и незыблемости устоев. Держался он с величественностью верховного жреца.

Граевский закурил, глянул косо наметанным глазом на дамочку в золотом, обшитом страусовыми перьями «сорти де баль»[1], оценивающе хмыкнулнеясно, что за птица. Перекатил папироску в угол рта и, не спеша, пошел в ресторан.

Это было просторное, стилизованное под зимний сад помещение. На сцене, вяло пританцовывая, подражала Мистангет[2] тощая этуаль, хлопали бутылочные пробки, весело щебетали женщины, под звуки музыки между блюд велись деловые разговоры. Публика подобралась нетерпеливая, не теряющая драгоценного времени даже за ужином.

Прошу.  Мэтр усадил Граевского в угол, под лапчатую пальму, тут же подскочил гарсон, с улыбочкой, с чудовищной почтительностью принял заказ: спаржевый салат, омар, запеченный с трюфелями, седло барана и бутылку белого Пуи. Самого сухого, конечно.

Ужин обеспеченных, осознающих всю быстротечность бытия людей.

«Горчицей бы тебя вымазать, сразу бы ожила». Бросив взгляд на сцену, Граевский зевнул, устроился поудобнее в кресле и со скучающим видом принялся рассматривать женщин. Чувство голода пока заглушало в нем все прочие.

Женщины были хороши, на все вкусы и кошельки. Шелк скупо прикрывал пикантность форм, матово отсвечивали плечи, искрясь, переливались драгоценности, поблескивали от шампанского глаза. Синиеанглосаксонские, темные, как ночь,  южно-американские, лиловыефранцузские. Молоденькие прельщали свежестью, роскошью цветущих тел, пожилые приправляли, словно соусом, блекнущую красоту экстравагантностью нарядов.

С женщинами дело обстояло благополучно. А вот мужчины

Откуда, из каких буреломов повылезали после войны эти жирные негодяи с короткими волосатыми пальцами, унизанными перстнями? Суетливые глазки их воровато шарили по сторонам, а цепкие руки плели из воздуха деньги. Это с их подачи мир вывернулся наизнанку и превратился в помойку, в которой не осталось ни чести, ни любви, ни дружбы. Ничего святого. Только деньги, деньги, деньги

Принесли салат, вино и омара. Развернув на коленях салфетку, Граевский приступил к еде, поглядывая вокруг с тихой ненавистьючертовы спекулянты, торгаши, разжирели на войне

Хрипатая певичка между тем вильнула бедрами, послала воздушный поцелуй и скрылась за кулисами. Занавес, медленно опустившись, вновь поднялся, и сразу раздались крики, жидкие аплодисментына сцене появился американский джаз-банд с настоящими неграми. Застучали деревянные палочки, взвыл саксофон, и веселые людоеды начали лупить в тазы, реветь в автомобильные рожки, громыхать тарелками и бить в турецкий барабан. Шум поднялся адский, до печенок, до самого нутра пробирали сумасшедшие синкопы, в мозг, в самый мозжечок, били жизнерадостные взвизги скрипок.

Публика, отбросив чопорность, тут же повыскакивала из-за столов и самозабвенно, с какой-то исступленной веселостью пустилась в пляс. Казалось, всех поразило массовое безумие.

«Ну, и дерьмо,  с кислым видом, будто запивал горькую пилюлю, Граевский отхлебнул вина,  вначале Америка пустила всех по миру, а теперь на костях пятнадцати миллионов заставляет плясать бешеный фокстрот».

Он мрачно съел баранину, плюнув на все приличия, корочкой подобрал соус и движением головы подозвал официанта:

Алло, гарсон. Мирабель, черный кофе и коньяк.

Быстро покончил с десертом, расплатился, строго по счету, ни одного су на чай, и, не дожидаясь варьете, нестерпимо пикантного, на грани скабрезности, отправился к себевсе одно, ничего нового уже не увидишь. Один черт, отчаянная скука

В номере Граевский переоделся в шелковую полосатую пижаму, в какой обычно баб принимают, взялся было за муру про Фантомаса, но через секунду резко отшвырнул книгу и, закурив, вышел на балкон.

Вечер был теплый, парной, напоенный влажной истомой. Только что прошел дождь, и снизу, с Елисейских полей, слышался запах мокрых листьев, отработанного сгоревшего бензина, терпкой, пробуждающей древние инстинкты земляной прели. Тихо шелестели каштаны, ветер был нежен, словно пальцы влюбленной женщины. В дымке над деревьями светился купол Гранд-салона, горели, глядя в небо, окна мансард, серые дома застыли исполинами, выпуклые крыши их чуть угадывались в дрожащем воздухе. Город казался призрачным, обманным, словно тонущим в лиловой пелене.

Французов Граевский не любиллягушатники, покажешь им франк, радуются, скалят гнилые зубы. А чтобы помочь по-человеческивзглянут на тебя, будто сроду такого сукиного сына не видели, и на лицах у них изображается оскорбленная национальная гордость. Лизоблюдники, а кто вас на Марне спас? Мы, русские, дети скифов. Впрочем, соотечественников Граевский тоже не жаловал.

Профукали империю, просрали, выплеснулись пенной мутью на чужие берега и теперь опять за своепустые разговоры, политическая возня, партии, фракции, черт их разберет. Кадеты, эсеры, социал-демократы, мало им семнадцатого года. Приставки «де» на визитных карточках, распухшие от чувства личной значимости загадочные русские души. Тьфу! А генералы разводят кроликов, и княжеские дочки выходят на панель.

Огонек папиросы описал полукруг и с шипением затерялся среди мокрых листьев. Граевский в задумчивости вернулся в номер, затравленно, словно пума в клетке, прошелся по салону, глянул на каминные, с амурчиками, часыстрелки, казалось, намертво приклеились к циферблату Как же убить проклятое, тянущееся на манер гуттаперчи время?

С минуту он бесцельно стоял у стены, смотрел на шелковый, в форме юбочки балерины, абажур, потом вздохнул и нехотя позвонил в бюро обслуживания. Скоро дверь открылась, улыбающаяся девица принесла содовой и пикону, вытерла салфеткой запотевший сифон.

Может, месье, желает еще чего-нибудь? Меня зовут Жанетта, я работаю до утра.

Красивое имя,  одобрил Граевский, глянул на нее повнимательнее, словно барышник, выбирающий лошадь,  и редкое.

Так, ничего особенного, вздернутый, говорящий о легкомыслии нос, лживые глаза, бесцветные кудряшки волос. Фигура довольно топорная, широковатая в плечах, да и руки длинноваты. Зато уж форменная юбка обрезана выше некуда, до самого края хозяйского терпения,  понятно, полтора миллиона самцов убиты на войне, тут поневоле задерешь подол к коленкам. Кстати, костлявым и весьма неаппетитным.

Я еще позвоню.  Граевский изобразил в улыбке плотоядность и щедрым, многообещающим жестом протянул девице луи.  Увидимся, маленькая.

В его голосе совсем не ощущалось страсти. Он потом долго сидел за сигарным столиком, прыскал в фужер с пиконом пенящуюся содовую, пил, немного и в меру, думал ни о чем, курил. Наконец время перевалило за полночь и пошло по новому кругу. Нужно было что-то делать, но что?

Спать не хотелось, видеть кого-либо тоже. Может быть, моцион? Где-нибудь в тишине, подальше от площади Пигаль, кишащей проститутками, сутенерами и искателями приключений, в сторонке от бульвара Клиши, где вертятся в сумасшедшем вихре крылья знаменитой мельницы «Мулен-Руж», головы девчонок в коротких юбках и паровые карусели, облепленные самодовольной сволочью?

Нет, тоже не то, не то, надо одеваться, выходить, запирать номер Шикарный, с салоном класса люкс, а все равно чужой, казенный, купленный на время. Впрочем, это еще не худший вариант, совсем не худший. Ни к селу ни к городу Граевский вдруг вспомнил фронт, тесную, вырытую наспех землянку, лица боевых, ушедших кто куда товарищей. Одних уж нет, а те

В душе неприятно кольнуло, и ему до боли захотелось тепла, общенияживого, человеческого, без лживости и фальши. Тихо посидеть, поговорить по душам, просто помолчать, не отрывая взгляда, так чтобы понимали сердцем, без ненужных слов Не раздумывая, он поднялся и набрал номер бюро обслуживания.

Алло, пожалуйста, Жанетту с шампанским.

А когда та пришла, улыбающейся, бездушной, на все готовой куклой, Граевский застонал, горестно вздохнул и резко приказал:

Раздевайся. На стол.

Она и вправду была куклой, заводной, ценой в сто франков, с полированными ногтями на кривоватых ногах.

* * *

Сто двадцать месяцев спустя.

В лесу было тихо, лишь тоненько звенела докучливая мошкара. Пахло сыростью, смолой, прорастающей грибницей, крепкими, хрустящими под ножом боровичками. Сверху изливались водопады света, струйками просачивались сквозь листву, разрисовывали мох изысканной эфемерностью узоров. От ощущения просыпающейся природы, от древних запахов, волнующих кровь, хотелось закричать, сделать что-нибудь нелепое и взбалмошное, но Граевский шел в молчании, внимательно поглядывая по сторонам, на раскрасневшемся лице его застыло выражение благоговения, трепетной восторженности и охотничьего азарта.

«Ну-ка, ну-ка». Он вдруг остановился, палкой осторожно поднял мох и не удержался, радостно вскрикнул. Боровик! Пузатый, еще света белого не видевший, с крепенькой, молочной шляпкой! Пятидесятый за сегодня.

«Красавец». По-детски улыбаясь, Граевский сел на корточки, выкрутив гриб, бережно положил в корзинку и уже собрался идти, как услышал кукушку, откуда-то издалека, из-за просеки со стороны реки. «Ну, и сколько же мне осталось?»

Он усмехнулся скептически, чувствуя, что пауза затягивается, полез в карман за портсигаром и неожиданно услышал оглушительный стук в дверь:

Люси, открывай! На этот раз, крошка, непременно заплачу!

Голос был грубый, пропитой, полный нетерпения и неудовлетворенных желаний.

Буркалы протри! Ее здесь не было и нет!  Граевский окончательно проснулся, глянул на часы и почувствовал легкое раздражение. Часы показывали половину третьего.  Давай катись к чертовой матери!

А, да ты, стерва, с мужчиной!  Голос задрожал от злобы, в дверь пнули ногой, жиденький запорчик начал подаваться.  Где ты, поганый крапюль[1], сейчас я тебе выпущу кишки!

Похоже, у обожателя Люси были вполне серьезные намерения.

Нет мне покоя.  Со вздохом Граевский встал, зевнув, потянулся и резко, звякнув запором, распахнул дверь настежь:Ку-ку, поганец.

И, не дав ночному гостю опомниться, приласкал его головой в лицо, кулаком по ребрам, коленом в пах, ладонями по ушам. Потом отступил на шаг и пинком в живот приложил спиной о стену коридора, да так, что затылок осыпал штукатурку и на полу образовалась липкая лужица. Настала тишина.

Манеры как у клошара, а все туда же, по бабам.  Граевский отдышался, сплюнул и потащил тяжелое тело к лестнице. Очухаетсясам уйдет, нетутром сволокут на больничку. А может, и на пустырь, там места хватит.

Никто не выглянул на шум, ни одна дверь не хлопнулав гостинице «Веселый клоп» были порядки притона. Мрак и тишина объяли коридоргазовый свет рожка, щербатые стены с сомнительными пятнами, запахи клея, пыли, писсуаров. Весь «пиф» уже выпит, все любовные восторги излиты, жильцы и их гости давно угомонились. Ночь, «час собаки».

«Что за имя, Люси, словно кличка у суки!  Не переставая зевать, Граевский вернулся к себе, запер покрепче дверь, закурил и вытянулся на ветхой кровати, приютившей за долгую жизнь несчитанные вереницы любовников.  То ли дело у нас, Варя, Варвара, Варвара»

Сквозь дрань портьер заглядывала луна, в парке за окном шелестели каштаны. Сырая папироска тянулась еле-еле, воняла сеном и жжеными портянками. Не спалось. Косяками шли мысли, невероятно путанные, злые, из черт знает каких глубин памяти выплывало вроде бы забытое, совершенно ненужное, болезненное, словно гнилой зуб. Лица, физиономии, рожи, клацанье ружейных затворов, мельком сказанные слова, улыбающиеся губы, треск лопающихся черепов, ласковые глаза, аромат духов, запах свежей, дымящейся на снегу крови.

И здесь, во Франции, было все. И дикие каштаны собирал в парке Сен-Клу, и на природе ночевал, и коробочки клеил в аптекарской лавке. Однажды у заставы Мон-Руж он угодил под конную облаву, и в полицейской префектуре усатые ажаны[1] «пустили его сквозь табак», едва не переломав все ребра и чудом не сделав инвалидом. Долго потом Граевскому снились их тяжелые, подкованные гвоздями башмаки.

Назад Дальше