Колыбельная по товарищам - Феликс Разумовский 30 стр.


Ой, да тут еще кто-то есть!

Не обращай внимания, кукла. Этот французишка пьян, как свинья, и спит, как бревно.

Второй голос, мужской, принадлежал попутчику Граевского, тот также бегло изъяснялся на русском, но в какой-то властной, отвратительной манере.

Ну все, хорош ломаться, раздевайся. Стеснительных шлюх мне только не хватало.

Чувствовалось, что он уже как следует приложился к бутылке. И не один раз.

Раздался требовательный звук шлепка, и женщина негромко охнула. Затем дробно разлетелись кнопки, тихо зашуршала ткань, и воздух в купе наполнился сложной гаммой запаховпростеньких духов, пудры, женской, чисто вымытой кожи, пота, нестиранных мужских носков. Послышалась любовная возня, с готовностью упало тело, и к муторному стуку колес добавилось скрипение дивана. Такое же мерное, монотонное, навевающее тоску.

Граевский лежал, вытянувшись, не шевелясь, с закрытыми глазами, ничем не выдавая своего присутствия. Зачем мешать? Какое ему дело до попутчика, банально забавляющегося с вагонной проституткой? Девка, без сомнения, русская, видимо, из эмигрантов. Да и сам коммивояжер явно не француз. Вот весело-тотрое соотечественников на чужбине в одном купе. Вышибала в бардаке, вагонная шлюха и дешевый коммерсант. Постой, постой Почему коммерсант? И как же это он сразу не догадался?..

Этот взглядцепкий, исподлобья, настороженно оценивающий, револьвер, саквояж, манера держаться Несомненные русские корни Нет, не коммивояжерчекист. Какой-нибудь связной, курьер, разъездной агент. Вот сволочь. И ведь девку, гад, выбрал русскую, верно, представляет, что имеет генеральскую дочь. А может, так оно и есть.

От омерзения, ненависти, бешеной злобы Граевский задышал, заскрежетал зубами, судорожно хрустнул пальцами, сжимая кулаки. Вот ведь, суки, мало им России, так они еще здесь, здесь

Любовная суета тем временем стихла. Снова зашуршала ткань, щелкнули, застегиваясь, кнопки, и после некоторой паузы послышался мужской голос:

Ну, чего встала столбом? Вали!

А деньги?  В женском голосе звучали мука, стыд, скорбное отчаяние, безутешное, не сравнимое ни с чем горе.  Ведь договаривались

Вали, говорю, тварь! Живо!

Следом за шипением раздался звук пощечины, женщина еле слышно всхлипнула, и Граевский, внутренне похолодев, мигом разлепил глаза. И сразу же спазм тугим ошейником перехватил ему горложенщина была рыжеволоса. Впрочем, какая женщинатак, девчонка, подросток, лет шестнадцати. В полутьме купе Граевскому вдруг показалось, что он видит Варвару. Маленькую озорную бледнолицую скво с розовым шрамом на острой коленке. Униженную, распластанную, втоптанную в грязь торжествующим скотом с чекистским наганом. Кровь бросилась ему в голову, он хрипло зарычал, а девчонка всхлипнула, неловко повернулась и, подрагивая плечами, как обиженный ребенок, медленно пошла из купе.

Постой, постой, погоди!  Вскочив, Граевский бросился за ней, догнал уже в проходе, сунул в руку, не считая, деньги.  На Не плачь.

А у самого-то на глазахслезы. Жгучие, скупые, сдерживаемые уже давно.

Боже мой, значит, вы не спали Все виделиДевушка вздрогнула, остановилась, посмотрела с изумлением на деньги и вдруг, почувствовав искреннее участие, ткнулась Граевскому в плечо, заплакала тихо и доверчиво, словно маленький измученный зверек.  Господи Господи Папенька год как умер, маменька недомогает А мне так больно каждый раз И стыдно, стыдно

Выдохнув, она резко отстранилась, дернула рыжеволосой головой и, не глянув более на Граевского, не переставая плакать, пошла прочь.

О небо, как же со спины она была похожа на Варвару.

И долго потом Граевский стоял в проходе, с жадностью курил, смотрел в вагонное, налитое ночью окно, и в горле его рос, разбухал, полнился ненавистью чудовищный, пульсирующий ком. Не проглотить его, не изблевать, не выхаркать, не разжевать. Никакими силами, видно, до самой смерти. Только вот чьей?

Наконец, все еще кипящий от ярости, но способный уже держать себя в руках, Граевский возвратился в купе и сразу же услышал бодрый голос:

Ну как, управились, приятель? Что-то долго вы. Впрочем, девочка того стоит, хороша. А вообще, доложу я вам, лучше всего подмахивают гимназистки. Уж поверьте мне, проверено многократно.

Попутчик сидел за столиком в одном исподнем, пользовал воняющий клопами коньяк и без аппетита, с ленцой, баловался паштетом и дешевым сыром. Он напоминал матерого, обожравшегося шакала, от которого за версту несет падалью. Точнее, ногами, подштанниками, потом, гадостной жратвой.

А Граевскому вдруг вспомнился аромат сирени, благоуханным морем заливший Монрепо, запах роз и флоксов в дядюшкиной усадьбе, мягкий плеск волны о синий борт «Минервы», жаркий летний день, напоенный грозой и счастьем. Укромная полянка в лесу, тихий голос Варвары, прикосновение ее рук, губ, бедер Ничего этого у него уже не будет. Никогда. Отняли товарищи в грязных подштанниках. За версту воняющие падалью. И кровью.

Ярость с новой силой вспыхнула в его душе, забурлила Везувием, вырываясь наружу, а попутчик в подштанниках выпил в одиночку, зажевал паштетом и раскатисто рыгнул.

Что это ты, как угорелый, припустил за блядью-то? Жалко небось стало? Одних, верно, кровей? Вижу, вижу, офицер. Из бывших Ну что, ваше благородие, угадал я? Или, может, пардон, ваше высокоблагородие?

Он был не так уж и пьянсузившиеся глаза горели ненавистью, пальцы сами собой сжимались в кулаки, взгляд напоминал стилет, готовый вонзиться в горло. Не вялый обожравшийся шакалхищный, привыкший к крови хорек. Еще более вонючий. С поганенькой, уничтожительной улыбочкой на алчных заслюнявившихся губах. Улыбкой торжествующего победителя.

И Граевский вдруг почувствовал себя как в штыковом бою, решительном, последнем, не на жизнь, а на смерть. От которого зависит все, а главноечесть. Честь русского офицера. Дворянина. Просто человека.

Все точно,  сказал он, с достоинством кивнул и улыбнулся столь страшно, что пассажир в подштанниках начал привставать.  Разрешите представиться: капитан Никита Граевский. Офицер. И не бывший. Честь имею, сволочь.

С этими словами Граевский сделал шаг и стремительно, с чудовищной силой ударил попутчика кулачищем в лицо. Наискось, в скулу, всей тяжестью мускулистого, закаленного в драках тела. За дядю, за Варвару, за Страшилу, за державу, за всю свою изломанную, не сложившуюся, ушедшую, как сквозь пальцы песок, жизнь Мощно ударил, жутко, от всей души. По-богатырски. Силу, наверное, лет десять копил

От таких ударов встряхиваются мозги, позвонки выходят из гнезд, и человек надолго, хорошо, если не навсегда, превращается в безжизненную куклу. Так случилось и на этот раз. Явственно хрустнули хрящи, треснули лицевые кости, грузно, мешком с костями рухнуло безвольно тело. Весьма неудачноголовой на никелированный, привинченный для удобства крюк. Точно виском.

Теплился в полумраке плафончик ночника, мерно позвякивала ложечка в стакане, поезд мчался во тьме сквозь пелену дождя

ФинитаГраевский глянул на липкий след, оставшийся на стене, брезгливо морщась, перевел глаза на замершее безвольно тело.  Готов

Он кое-что видел в своей жизни, и ему не нужно было щупать пульс, трогать сонную артерию или заглядывать в зрачкибеспорточный пассажир был безнадежно, неотвратимо мертв. Ноги его в не первой свежести подштанниках были неестественно раскинуты, сломанная челюсть слюняво отвисла, руки с крепкими, короткопалыми кистями вытянулись плетьми. Мертвый, он вызывал куда меньшее омерзение, чем живой,  труп врага всегда хорошо пахнет

«Ну вот, еще один грех с души.  Граевский, щурясь, покусал губу, хрустнул, снимая напряжение, пальцами, хмыкнув, посмотрел на свой ободранный кулак и, не торопясь, закурил.  Еще одним гадом меньше. И что это я тогда не махнул к Деникину? С Паршиным, с Инарой? Глядишь, может быть, и Петька был бы жив»

Он был убийственно, на редкость спокоен, на войне как на войне. Жестокой, бескомпромиссной, до конца. Где нет ни жалости, ни милосердия, ни пленных. Только холодная, не знающая удержу, всепобеждающая ярость

Однако нужно было срочно выбираться из дерьмазаметать следы. Но в первую очередьизбавиться от трупа. Раздеть его догола, подождать, пока поезд въедет на мост, открыть окно

«Счастливого плавания, товарищ». Выпихнув тело из купе, Граевский следом отправил револьвер, обувь, исподнее, одежду и шляпу. С трудом поднял застекленную раму, вытер с облегчением лицо и криво ухмыльнулсявсе кончено, господа хорошие. Черта с два кто-нибудь разберется теперь в этой каше. Во всяком случае, расхлебывать ее будут без него. Сейчас надо, не торопясь, собрать вещички, посмотреть по сторонам, а минут через сорок сойти в Брив-ля-Гайарде. Ищите ветра в поле. Всеобщий привет

И тут Граевский громко выругался, хлопнул в сердцах себя по лбусаквояж, чертов саквояж! И как же он мог забыть про него! Мгновение он колебалсяа не взглянуть ли, что берут с собой чекисты в дорогу? Однако вздрогнул от омерзения и обругал себя последними словаминет уж, увольте. Ни черта собачьего ему от товарищей не надо. Вытащил из-под дивана длинный, напоминающий дохлую таксу саквояж, принялся открывать окно Вдруг где-то далеко впереди в мокрой холодной ночи раздался длинный прерывистый гудок. И сразу же чудовищный по силе удар заставил поезд изогнуться подобно исполинской, бьющейся в агонии гусенице. С жутким скрежетом вагон стал заваливаться набок, и последнее, что Граевский запомнил, был стремительно надвигающийся на него потолок купе. Потомудушливая темнота.

* * *

«Вчера во Франции пассажирский поезд ударился с грузовым, перевозящим газолин. Погибло много народу, в основе своей ни в чем не повинные ехавшие с полей деревенские пролетарии. В результате катастрофы взорвался газ, проистекавший в проложенном вдоль рельсов трубопроводе, и жители предместий, едва сводящие концы с концами, остались без тепла и света в ноябрьские холода. А виноваты в происшествии хозяева капиталисты, доведшие посредством зверской эксплуатации рабочих железнодорожников до крайнего предела истощения сил. Близится, дорогие товарищи, тот самый день, когда и паровоз империализма сойдет вот так же со своих кривых рельсов, и эту катастрофу торжественно осветят красные лучи восходящего пролетарского солнца»

Газета «Правда» от 7 ноября 1928 года.

ЭпилогСпустя полгода

Тополиный пух был повсюдуна карнизах, в воздухе, под ногами прохожих, казалось, даже ангел на шпиле Петропавловки окутался лилейным невесомым покрывалом. Граждане чихали, нервничали, за трамваями струился белый шлейф, по Неве, оседая на сваях, плыли грязные разводы пенной мути. А со стороны Кронверкского парка все кружила и кружила июльская метелица.

В скверике на углу Большой Монетной и улицы Красных Зорь Граевский опустился на скамейку, вытащив платок, стал осторожно вытирать лицокожа все еще трескалась, мокла, и чертов пух мгновенно набухал сукровицей.

Влюбленная парочка, что сидела по соседству: онжелтые ботинки «джимми» и узкие, по щиколотку, брючки «оксфорд», онаптичьего покроя платье и стрижка «бубикопф»,  вдруг замолкла, поднялась и, не оглядываясь, пошла прочь. В воздухе остался запах табака и дешевой парикмахерской, на песке две дымящиеся папиросы «Ява».

Что, ребятки, не понравилась фильма «Франкенштейн вернулся»?  Граевский хмыкнул, но осторожно, чтобы не лопнула кожа, глянул на окровавленный платок, присвистнул и, опираясь на трость, похромал по направлению к Кронверкскойне шутка, осколочный перелом голени.

Навстречу ему из кинематографа «Леший» потянулась разномастная толпа, взбудораженная приключениями Мери Пикфорд. Выпорхнула, обмениваясь впечатлениями, стайка девушек-активисток, из тех, что выкрикивают хором:

Выньте серьги, бросьте кольца,

Вас полюбят комсомольцы!

В своих юнгштурмовках[1], брюках полугалифе и красных косынках все они были на одно лицо, курносые, раскрасневшиеся, бойкоглазые. Вышел вразвалочку, не спеша, пьяный хулиган в морских клешах, харкнул вызывающе и смачно, огляделся, закурил, снова харкнул, по самодовольной харе его расплылась наглая ухмылкакто это там бухтит? А ну-ка ша, урою! Вынырнул ужом какой тип в баретках, вывернулся из толпы, стрельнул глазками и пропал, как пить дать, с чьим-то бумажником. Выкатилась чертом компания фабричныхпарни в сапогах, девушки в ситцах, грянули дружно под гармонь, на всю улицу, хором:

Я Колю встретила на клубной вечериночке,

Картину ставили тогда «Багдадский вор»,

«Оксфорд» сиреневый и желтые ботиночки

Зажгли в душе моей негаснущий костер.

Э-э-э-х, знай наших! Выплыла задумчиво уличная проституткаплатье до колен, нитка жемчуга, верно уж фальшивого, искусственная орхидея на плече, улыбнулась печально, закурила и особой походкой от бедра отправилась на работу. Ах, лучше не смотреть, не расстраивать и без того болезненно натянутые нервы!

Да уж, лучше не смотреть! Встречные, натыкаясь на Граевского, сразу отворачивались, вздрагивали, ускоряли шагГосподи, не приведи такого во сне увидеть, можно и не проснуться. Ни ушей, ни носа, одни глазищи горят.

И ведь жив курилка, ишь как шагает, только палка постукивает да сапоги скрипят, бутылками, офицерские, ох хорошие, хромовой кожи. Для чего они такому-то, все одно урод, мог бы и в прохарях. Не по сеньке шапка.

Знать бы им, что тогда во Франции никто и не думал, что Граевский выкарабкается, при тридцатипроцентном ожоге тела, черепномозговой травме, множественных переломах это казалось несбыточным. Именно так полагали все в госпитале в Брив-ля-Гайарде, начиная от толстого бородача хирурга и кончая сиделкой, монахиней кармелиткой, тонкие пальцы которой пахли ладаном и лавандой.

Однако он выжил, отмахнулся от смерти, ушел от судьбы, только вот зачем? Чтобы, намучившись, перенестись из Франции в Москву и убедиться лишний раз, что мечты, сбываясь, становятся дерьмом? Что старая карга не обманула и началась вторая жизнь в шкуре муженька Варвары, стойкого чекиста Зотова? Право, ради этого совсем не стоило плескаться в горящем керосине

Занятый своими мыслями, Граевский повернул на Малую Пушкарскую, плюнув на запреты врачей, закурил и неспешно двинулся по лабиринту улицвсего день как приехал, соскучился по северной столице.

Невесело было на Петербургской стороне, тихо и бедно. Шуршала под ногами подсолнечная шелуха, кормились воробьи на лошадиных кучах. Во дворах кривились плохонькие домикиржавые кровли, облупленные дождями стены, в грязных окнах горшки с цветами, пьяненькие граждане сомнительного вида.

Заборы, заборы, пустыри, груды щебня, поросшие крапивой. У разбитого фундамента за грядками с картошкой паслась на привязи тощая коза, колоколец ее вызванивал что-то жалостливое и сиротливое. Казалось, она отбилась от стада.

Как-то незаметно Граевский очутился у речки Ждановки, побрел ее берегом к Тучкову мосту и дальше через Малую Неву на Васильевский. Здесь на углу Кадетской линии и набережной испокон веков была пивная, восемь ступенек вниз в мрачный старинный подвал. Место известное.

На входе мучил скрипку сморщенный пейсатый жид, с чувством выводя рулады и пуская мутную старческую слезу. Хлопала ежеминутно дверь, под низкими сводами висели ругань, мат, несвязные крики, кулаки дубасили по столам и по мордам, с грохотом падали тела, звонко трескались бутылки о крепкие дурные головы. Доброму человеку путь сюда был заказан.

«А неплохо бы пивка холодненького.  Граевский вдруг сглотнул слюну, и ноги сами собой понесли его к знакомому подвалу.  Докторов слушать, так трезвым и помрешь. И поесть бы не мешало. Дома наверняка шаром покати».

В пивной по-прежнему воняло кислым и стлался волнами табачный дым, только вот еврея музыканта и след простыл, а на витрине вместо надписи «Калинкин» корячились кривые буквы «Стенька Разин».

Еще в ознаменование перемен стену декорировал портрет вождя с кратким революционным комментарием: «Ленин умер, но дело его живет», а также небольшой намалеванный от руки плакатик: «Не дают пить здесь в кредит, аппетиту он вредит». Мухи, словно угорелые, метались под потолком, бились о зеркальное стекло витрины, оставляли гнусные следы на лице вечно живого, и так уже изрядно засиженного.

Было душно и малолюдно, мрачный подавальщик покуривал у стойки, скучал, затирал пальцем жирное пятно на мятом фартуке. Воскресеньепустой день.

«Да уж, не у Максима». Граевский сел за столик у окна, сняв фуражку, поманил официанта:

Назад Дальше