Это колоссальное признание, очень важное. Достоевский провидит в русском бунте с его трагедиями и его крайностями обретение русской святости, и об этом первым заговорил Луначарский, потому что для Луначарского «Бесы» это повесть не только о бесах, но и о мучениках русской идеи. И сказать такое в 1921 годуэто замечательно ново, это замечательно остро.
Интересная страница биографии Луначарскогоего отношения с Горьким и, в частности, с горьковским богостроительством. Из всех рецензий, написанных на горьковскую «Исповедь», хороши две: работа Мережковского и работа Луначарского 1909 года, в которой Луначарский подчеркивает главную интенцию Горького: Бога еще нет, но он будет, он должен быть создан; Богэто не архаическое прошлое человечества, это его сияющее будущее. Человечество не доросло еще до идеи Бога, оно находится на пути к этой идее, но осуществление ее неизбежно. И эта идея Луначарского серьезно захватила.
Можно долго рассказывать о странной каприйской школе, о школе богостроителей, о том, как Ленин, Богданов, Луначарский, начитавшись Авенариуса, пытались примирить марксизм и идеализм, трактовать идеализм и христианство как предтечу Маркса, и это даже забавно по-своему. Горький, пожалуй, впервые серьезно поссорился с Лениным именно на идее богостроительства, потому что у Ленина к Богу была какая-то просто личная ненависть. Луначарский же на протяжении всей своей жизни пытался приделать марксизму человеческое лицо, и вот здесь-то и гнездится, пожалуй, суть его деятельности.
Искусство пытается сделать выносимым априорно невыносимый мир, искусство работает с той реальностью, которая без него была бы совершенно нестерпима. И Луначарский пытался придать происходящему какой-то флер чуда, какой-то дымок, какую-то туманность утопии, какой-то намек на величие. Да, можно сказать, что это конформизм, можно сказать, что это ложь, но искусство ничем другим не занимается, и, в сущности, на посту наркома Луначарский делал главное: пытался объединить всех, кто представлялся ему талантом.
Особая историяэто его отношения с футуризмом и, в частности, с Маяковским. Как всегда, Луначарский, с его хомяковатостью и с его интеллигентской округлостью, бывал влюблен в силу. Когда он увидел и услышал Маяковского еще в редакции горьковской газеты «Новая жизнь», в 1917 году, весной, он отправил жене восторженное письмо:
Маяковский преталантливый, молодой полувеликан, зараженный кипучей энергией, на глазах идущий в гору и влево.
Он всегда смотрел на Маяковского влюбленно, всегда говорил ему комплименты, и даже когда окорачивал его жестоко в газете «Искусство коммуны», мол, не для того совершилась революция, чтобы привести к власти футуристов, делал это осторожно, как любящий отец, который пытается утихомирить не слишком пристойного подростка.
Отношение же Маяковского к Луначарскому было с самого начала абсолютно хамским. Он высмеивал его пьесы, правду сказать, по большей части совершенно бездарные. Однако при всем при этом Луначарский, даже будучи плохим драматургом, чуял, где талант. Луначарский прекрасно понимал, что митрополит Введенский, при всем своем обновленчестве, человек феноменально одаренный и прекрасный оратор, и его надо привлекать на «нашу» сторону. Он понимал прекрасно, что подавляющее большинство «писателей-попутчиков», как их тогда с легкой руки Троцкого прозвали, нуждается в защите от РАППа. Он понимал даже то, что Троцкий, с его чудовищным самолюбованием и жестокостью, безусловно, талантлив, и поэтому тоже должен быть «нашим». И в очерке 1922 года о Троцком он спорит с очевидностями отважно:
О Троцком принято говорить, что он честолюбив. Это, конечно, совершенный вздор. Я помню одну очень значительную фразу, сказанную Троцким по поводу принятия Черновым министерского портфеля: «Какое низменное честолюбиеза портфель, принятый в неудачное время, покинуть свою историческую позицию». Мне кажется, в этом весь Троцкий. В нем нет ни капли тщеславия, он совершенно не дорожит никакими титулами и никакой внешней властностью.
Хотя уж, казалось бы, нет в русской революции фигуры более противной, более любующейся собой, более жестокой, более садической, чем Троцкий, тем не менее и Троцкий удостаивается у Луначарского самой лестной оценки: «Я всегда считал Троцкого человеком крупным».
И вот в этом эстетская позиция Луначарского, в этоми более ни в чем: оценивать человека не по его вектору, а по его масштабу. И Луначарский, с его отважной попыткой собрать вокруг себя талантливых, умных, крупных, обещающих, пожалуй, единственный успешный нарком 1920-х годов, потому что в России в это время разваливалось все. Постоянный голод, очень плохая медицина, отсутствие сколько-нибудь внятной индустриализации, абсолютно никакая политика относительно крестьянства. Более или менее пристойные результаты были достигнуты в то время только в культуре. Культура России 1920-х годовэто феноменальный творческий взлет. Все постановления, которые в это время партия принимает, и в 1923 году, и в 1925-м, и в 1927-м, имеют одну общую черту: это фактически отказ от ленинской работы «О партийной организации и партийной литературе». Ленин доказывал, что свободной культуры не может быть, а Луначарский все время повторяет, и в своей статье о русской революции, и в своих заметках: «Неужели мы совершали эту революцию (передаю почти дословно. Д.Б.) для того, чтобы превратиться в наших былых противников? Неужели мы совершали эту революцию для того, чтобы стать запретителями?»
Конечно, это отчасти было связано с тем, что ему нравилось повелевать, нравились широкие милосердные жесты, но мы, зная последующую практику, не можем не признать: только курс на всемирную поддержку всего талантливого способен приносить результаты. И в этом смысле Екатерина Фурцева, с ее невежеством, но с робостью перед художниками, была подлинной наследницей Луначарского. Все остальные русские наркомы знали, как надо, и только Луначарский предоставлял художникам некоторый минимум свободы. Как ни странно, 1920-е годыгоды относительного всевластия Луначарского в культуреэто единственное время, когда художник может находиться с властью пусть в относительной, но все-таки симфонии.
Мы можем, конечно, сказать, что 1922 годэто год «философского парохода». Однако высылка инакомыслящихне худшее, что проделывала власть с русскими философами и публицистами. Но можно вспомнить и то, что личные поручительства Луначарского и его вмешательство не раз спасали интеллигенцию от расправ, как, в частности, спасли Вячеслава Полонского и Бориса Пильняка после публикации «Повести непогашенной луны». И когда придет пора заново выстраивать эстетику российского общества, нам придется как-то налаживать контакт между властью и искусством, потому что в условиях полного взаимного отторжения они ничего произвести не могут. И в этой синхронности власти, государства и искусства будет большой вклад и смешного многословного графомана Луначарского.
Павел БажовСказ о том, как Бажов изобрел Урал
Павел Петрович Бажов в какой-то степени был главным советским писателем, потому что придумал для СССР фольклорное обоснование. Это была задача, над которой работала так или иначе вся советская литература, найти корни, найти миф для советской власти. Справился с этой задачей один Бажов, и, как ни странно, его прихотливое здание с малахитовыми колоннами продолжает стоять до сих пор, благополучно перестояв советскую империю.
Самый загадочный механизм в литературесинхронность, когда писатели и поэты, не сговариваясь, начинают воспроизводить один и тот же архетип. Вот точно так же в 19301940-е годы в Германии, в России, отчасти в Англии, отчасти во Франции начинают создаваться великие легенды о мастерах, ушедших в гору. Об этом рассказывает первый фильм Лени Рифеншталь «Голубой свет» (1932), об этом рассказывает Марина Цветаева в «Крысолове» (1925), об этом рассказывает Рене Домаль в романе «Гора Аналог» (19401943), мистическом романе одного из последователей Георгия Гурджиева. И об этом же вдруг рассказывает Бажов.
Дело в том, что в какой-то момент христианская история, христианская мифология перестала объяснять кошмары двадцатого века и потребовалось что-то иное, потребовалось вызвать к жизни более глубокие пласты.
Сразу хочу отмести версию, что Бажов только обработал народные сказы. Бажов является сочинителем уральских сказов на сто процентов. Никакого фольклора, на который бы он опирался, не существует, и все попытки собрать этот фольклор после Бажова заканчивались такой же катастрофой, как попытки собрать советские плачи, например «Плач на смерть Кирова», советские песни о батыре Ежове и так далее. Это сочиняли специально нанятые люди, которые «работали» народом. И, в общем, понятно почему: в Советском Союзе считалось полновесным и полноценным только творчество, которое опирается на живой родник народной фантазии. Опираться на родник в принципе невозможно. Сама идея коллективной ответственности, коллективной собственности, коллективного творчества, которая владела умами в 1930-е годы, идея совершенно провальная. Попытки писателей приводить коллективный роман к общему знаменателю заканчивались тем, что каждый писал кто в лес, кто по дрова, и роман заканчивался даже не тупиком, а каким-то ветвистым странным сооружением, и никакой единой линии вычленить было невозможно. Выходило чистое буриме. Все попытки отследить фольклор, в котором крестьяне восхищались бы коллективизацией, заканчивались тем, что записывались частушки вроде «Птицеферма есть у нас, и другая строится, / А колхозник яйца видит, когда в бане моется». Народ не врет, в этом, может быть, его главное достоинство. Он иногда соглашается с тем, что про него говорят, но сам соврать в художественной форме не может. И в результате огромные писательские бригады работали фольклором, работали за сочинителей народных текстов. Так появились многочисленные реконструированные народные эпосы, над которыми страдали Семен Липкин, Арсений Тарковский, выдающиеся авторы, и это были действительно гениальные сочинения. Другое дело, что опирались они в большей степени на греческие мифы, чем на то немногое, что в действительности удавалось записать фольклористам. И Бажов, большой мастер, знаток истории Урала, понимая основные мотивы фольклора, абсолютно изменил их, абсолютно переплавил, написал свое оригинальное произведение, свой огромный эпос, в котором он, историк, учитель, журналист, очень тонко почувствовал, что нужно советской власти.
Советской власти нужна радикальная ревизия народной веры, полный отказ от христианства, провал куда-то в слои пещерные, в язычество, причем глубоко укорененное в сознании народа. Ни для кого не тайна, что в русском христианстве пережитки язычества дожили до нашего времени и разнообразные поклонения христианским артефактам имеют глубоко языческую природу. И вот на это язычество опирается бажовский фольклор.
В русском язычестве лучше всего ощутимы три вещи, на которых построен его мир. Во-первых, христианство пренебрежительно относится к любым имманентностям, к природе, почве, богатству подземных слоев, к драгоценностям. В Ветхом Завете в «Песне Песней» огромное количество уподоблений: ноги уподобляются мраморным столбам, волосызолоту, глазаизумрудам. В Евангелии, в христианстве этого нет, внешний мир занимает его мало. Россыпи драгоценностей, красо́ты природы, бесконечное разнообразие растительного и животного миравсе это по части язычества. И патриотизмтоже по части язычества, потому что для христианства нет ни эллина, ни иудея. Зато вот этого любования роскошью мира, роскошью, которая нужна человеку не для богатства, а для дела, очень много в «Малахитовой шкатулке». И это глубоко русское.
Надо, кстати, заметить, что ключевые персонажи бажовского мира к богатству не особенно стремятся. Человек, для которого богатство играет смыслообразующую роль, примитивен, Бажову с ним нечего делать. Его интересует акт познания. Его интересует, как можно распознать узор в камне, как можно достичь абсолютного совершенства, как можно, будучи неграмотным, но стихийно одаренным учеником профессионального камнереза, вдруг увидеть, что мастер насилует узор, и то, что выступает из камня, нужно, наоборот, бережно донести.
И это как раз близко ко второй составляющей бажовского мифа. Ибо герой этого мифаэто герой фаустианский, ключевая фигура в неммастер. Над этой удивительной особенностью советской власти никто особенно не задумывался, но ведь основа фаустианского мифа в том, что Фауст, в отличие от Христа, от Дон Кихота, от Уленшпигеля, профессионал. У него в руках ремесло. Он стремится достичь абсолюта в познании этого ремесла. И синхронное появление таких текстов, как «Малахитовая шкатулка» и «Мастер и Маргарита», вовсе не случайно. Бажов не знал о разговоре Пастернака со Сталиным о судьбе Мандельштама, в котором сказано было ключевое слово «мастер». Для Сталина полезный человекэто мастер, а если не мастер, он Сталина не интересует. Вот эта установка на мастерство для сталинской империи принципиальна. И Бажов это почувствовал абсолютно.
Третья составляющая мифа рисует путь, будущее этого мастера. Этот мастер работает именно с камнем, а камень и есть фундамент сталинской империи. Мастер не может достичь совершенства, он так глубоко уходит в свое мастерство, что выходит за грань земных контактов, переходит в другое измерение. И Степан, предшественник Данилы, что умер с зажатыми в руке камушками, и Данила-мастер уходят в гору, потому что с определенного момента настоящее мастерство становится несовместимо с человечностью, становится несовместимо с человеческим. Ища абсолютное совершенство, ты обречен в эту гору уйти.
Мне иногда представляется, что и Советский Союз ушел в гору. Исчезновение Советского Союзаэто не распад, это достижение уровня, несовместимого с жизнью. Как сказал Виктор Пелевин: «Советский Союз улучшился настолько, что перестал существовать». Он перестал существовать на видимом плане, а на невидимом какие-то ученые до сих пор открывают какие-то невидимые ракеты, и какие-то горняки до сих пор добывают нечеловеческие объемы руды, и советская оголтелая фигура Данилы-мастера работает где-то в своей шарашке (и образы ее находятся, безусловно, среди уральских мастерских), продолжает вытесывать свой каменный цветок, потому что Советский Союз и есть в каком-то смысле огромный каменный цветок. Не случайно именно из уральских самоцветов построена самая знаменитая картаплан индустриализации. Не случайно уральскими самоцветами отделано так много советских официальных помещений. Этот цветок не пахнет, он не растет, но зато и не умирает. Вот в этом и заключается удивительная природа Советского Союза. Это было мертвенное образование, не рожденное для жизни. Советский Союз невыносим для обычного человека, но он являет собой оптимальную среду для профессионала, потому что для профессионала тут все. Во-первых, профессионалу, единственному из всех, в этой среде ничего не угрожает. Можно его арестовать, но потом выпустить, как выпустили Ландау в шарашку, как выпустили Королева, как выпустили Туполева. Профессионал нужен, он один и незаменим. И во-вторых, профессионалу в Советском Союзе благодать, потому что он может сколько угодно, по выражению академика Арцимовича, «удовлетворять личное любопытство за государственный счет», и делает это с наслаждением, как все советские ученые. Советский Союз был идеальной средой для того, чтобы в нем сформировался крепкий профессионал, ищущий совершенства. Кому в мире Бажова хорошо, а кому плохо? Плохо рудничным, которые добывают камень, плохо приказчикам, которые всю жизнь живут как на вулкане. Буквально как на вулкане: у одного жестокого приказчика «зад сожгли» посадили на раскаленную болванку, тут-то он и помер («Две ящерки»). Хорошо инженерам, которые изучают залежи, решают свои задачи. Хорошо мастерам-профессионалам вроде Прокопьича, Данилы и его невесты Кати. И это при том, что Бажов как никто другой смог описать жестокий, тяжелый, смертельный мир камнереза. Этот невыносимый труд, который приводит к заболеваниям легких, заболеваниям глаз, который человека сжигает, как свечу, описан у него с аппетитом, с наслаждением. Какое счастьевыковырять нужную плитку, какой азартнайти в этой плитке узор, и так, чтобы эта плитка тончайшая не треснула, просверлить ее ровно в тех местах, чтобы узор был виден: мастер не насилует материал, опирается на то, что в материале уже есть. Эта мысль проходит такой малахитовой жилой через все творчество Бажова. И вот удивительное делоформула «Уклад вещей остался цел» при Сталине, которую дал Пастернак в стихотворении «Художник», отражается и у Бажова: настоящий мастер (а ведь и Сталин считал себя мастером) не будет делать с камнем того, что в нем не заложено. То есть сталинская империя заложена в характере русского народа. Это действительно страна, в которой плохо всем, кроме гения, плохо всем, кроме творца. Вот это странным образом почувствовал и Булгаков, за что и стал сталинским любимцем, потому что между властью и мастером существует союз, то, о чем Пастернак говорил: «знанье друг о друге / Предельно крайних двух начал». И Сталинская премия была не просто инструментом поощрения художника, это был инструмент культурной политики. Сталинскую премию получал тот, кто угадал течение сталинской мысли. Угадал Леонид Леонов в пьесе «Нашествие»: мы, мол, на тебя не в обиде. Твои враги народа будут тебя защищать, когда твои обкомовцы сбегут из-под оккупации, потому что мы любим Родину и, как гаранты ее существования, будем терпеть тебя, и «Нашествие» немедленно получает Сталинскую премию. Леонов, прочитав этот сигнал, немедленно же отдает эту премию на очередной танк и самолет. Значит, такое же послание содержится и в романе «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова: мы не в обиде на тебя за первые неудачи войны, это выковало из нас сверхлюдей, и эти сверхлюди победили, раз он (при том что никто не ждал, что текст будет даже напечатан) получил Сталинскую премию.