Двойное дно - Топоров Виктор Леонидович 3 стр.


В тюрьму дяде слали продуктовые посылки, ни одна из которых, как выяснилось по освобождении, не дошла до адресата. Тетя Зина (его жена) подала жалобу, и ей прислали диковатый документ: «Жалоба проверена. Факты подтвердились. Следователь такой-то приговорен к высшей мере социальной защиты. Приговор приведен в исполнение». Должно быть, какой-то хлопец, польстившийся на невиданные балыки и икру. Комментировать это трудно.

Прокутив все торгсиновские боны, бабка вновь поступила на службу в научно-исследовательский институт, теперь психиатрический. И вновь, начав с переводов, врубилась в дисциплину и вроде бы даже собралась «защищаться». Но тут началась война, блокада; единственным мужчиной в доме был годовалый сын моей тетки; он умер третьим; первойдомработница, второйбабка. Ей было тогда пятьдесят восемь лет. Чтобы спасти ребенка, тетя определилась с ним на работу в детские ясли, но этот Коля Топоров (сын расстрелянного профессора) и там не выжил.

Мать получила «рабочую карточку», правда, не сразук этому времени она была секретарем президиума коллегии адвокатов. В конце войны у тетки появился муж-оркестрант из армян, он ее подкармливал. Моей матери помогал отецтогда они, строго говоря, и сошлись. Сошлись, как утверждала позднее мать, только потому, что отецкрасивый, но болезненно тучный мужчинав блокаду сбросил килограммов сорок.

Однажды мать за бешеные деньги купила на Кузнечном рынке мяса, которое тут же, на рынке, конфисковала милиция, утверждая, будто это человечина. Родная сестра моего отца, заведуя хлебным магазином, была обвинена в крупных хищениях и, взяв всю вину на себя, чтобы вызволить любовника, расстреляна. Те же или сходные трагедии (в лучшем случаедрамы) разыгрывались в те годы на периферии семьи, круга, в семьях тех, кто станет потом родителями моих одноклассников. Блокада была западней, рассчитанной на тотальное истреблениетипа нацистского концлагеря,  и на всех, кто пережил «ленинградский холокост», как и на уцелевших узников Освенцима или Дахау, навсегда легла тень некоей смутной вины В первые годы это чувствовалось (и я интуитивно понимал это в детстве), потом как-то стерлось и только лет десять назад начало всплывать в беспощадныхно только не по отношению к самому себевоспоминаниях типа тех, что сочинил академик Лихачев про коллег-филологов.

Скажем, моя бабка Марья Борисовна вроде бы сознательно уморила себя голодом, отказавшись от последней порции «карточных» продуктов в пользу годовалого внукаи ее дочери приняли эту жертву. Моего любимого дядю (двоюродного), сына поэта-символиста, спасла от голодной смерти возлюбленная, у которой были какие-то припасы, но припасов этих хватало лишь на двоихи от голода умер ее муж. Впоследствии дядя на ней женился, они, по-видимому, любили друг друга и уж во всяком случае не считали свой «выбор Софи» (если вспомнить роман Стайрона) преступлением. Правда, детьми не обзавелись, а сам дядяровесник моей материумер в одночасье сорока шести лет. А его родного брата, замечательного археолога, изобретателя «метода Кричевского», убили в поезде «ЛенинградМосква» в первые дни войны, когда ему было тридцать.

Да и мое появление на свет оказалось своего рода предательством по отношению к двоюродному брату Валериюего мать, скромная медсестра, надеялась, что моя мать-адвокат будет всемерно поддерживать единственного родного племянника, и вариант ограниченной помощи, предложенный после моего рождения, едва ли ее устраивал. Семейные узы не прервались, но на взаимоотношения легла тень обиды.

Домработница, умершая в войну, прослужила в доме больше двадцати лет, мать с теткой называли ее своей няней. Она была старообрядкойи роскошные старообрядческие «Жития святых» стали для меня одной из первых книг, едва я научился переносить с места на место и раскрывать этот неподъемный фолиант (читать я научился несколько раньше).

В первые дни войны няня начала метить оконные стекла какими-то странными крестами. Бабка застала ее за этим занятием и запретила его, более того, велела смыть два уже нарисованных креста. Няня отказалась, заявив, что они несмываемы. В войну, когда в дом напротив попала бомба, стекла по всей улице вылетели, кроме этих двух. Кресты и впрямь оказались несмываемыми: я застал оба стекла в целости и сохранности, а одно из них (с крестом) оставалось цело и в 1980 году, когда мы съехали с квартиры. Другое я разбил в первом классе, вернувшись домой и запустив с порога валенком в окно. В ответ на что мать конфисковала мою копилкусправедливость была ей присуща ничуть не в меньшей мере, чем мне самому.

С магиейподлинной или мнимоймне довелось на практике столкнуться еще лишь однажды. (Хотя, конечно, против меня поколдовали, присылали мне заговоренные предметы и тому подобноеа только что, 15 марта 1999 г., подбросили в почтовый ящик трехметровую удавкуно это не в счет.) Мы вывезли четырехмесячную дочку на дачу в Зеленогорск. Она ужасно кричалакак кричат дети, у которых пупочная грыжа. Однако тамошний врач оказался бессилен ей помочь. Моя тогдашняя теща, человек бесхитростный, пошепталась с местными старухами на лавочке и привела какую-то бабку. Или, вернее, «бабку». Я присутствовал, настаивая на том, чтобы «бабка» не прикоснулась к Аглае и мизинцем. Так оно и произошло. «Ой, у нее щетинка!»  воскликнула бабка и принялась бормотать какие-то заклятья, делая одновременно руками загадочные пассыно на достаточном удалении от младенца. Я с ней рассчитался, и она ушла. Часа через два на атласном тельце девочки и впрямь показалась щетинка. Показалась, вылезла, сошлаи Глаша больше не кричала. Гонорар бабки составил два рубля.

Был, правда, и второй случай, хотя здесь я не более чем свидетель. Одна моя приятельница заболела раком, чего от неев силу запущенности болезнидаже не скрыли. Ее разрезаликак лягушку, сверху донизуи аккуратно зашили, не став ничего трогать. Ей оставалось, немилосердно объяснили ей, несколько месяцев, может быть, несколько недель. И как раз в эти недели ее бросил муж. И бросил, одновременно обобрав, компаньон-любовник. И какой-то пригородный поп предложил ей уверовать, посулив спасение. Не души, а, прошу прощения, тела.

С тех пор прошло десять лет. Уже в первый год заболел стремительно развившимся раком и умер ее бывший муж. И тогда же убили компаньона-любовника. Моя приятельница полна сил, ворочает какими-то гигантскими строительными проектами (участвовала, в частности, в возведении московского храма Христа Спасителя), а когда я последний раз был у нее в гостях, это был не столько день рождения (сорок девятый), сколько смотрины ее будущего мужа.

Правда, справедливости ради отмечу, что она всегда была внушаема. В молодости (она тогда работала в музее Суворова) я как-то битых четыре часа внушал ей, будто Наполеон взял нашего генералиссимуса в плен и, посадив в клетку, голым возил по Парижу,  и в конце концов убедил. Но внушить веру, исцелявшую от рака? Нет, увольте. Единственное возможное объяснение заключается в том, что так было на самом деле.

Однажды, в 1991 году, начав сотрудничать с «Независимой газетой», славящейся и кичащейся тем, что она якобы не меняет и не сокращает в принятых к публикации текстах ни слова, я написал: «я как агностик» и тут же откорректировалне столько по смыслу, сколько в качестве поблажки массовому читателю: «я как неверующий». Статья была опубликована в неурезанном виде, вот только соответствующее место читалось: «я как агностик».

Наша семья всегда была выраженно арелигиозной. Крестился прадед Абрам, избравший офицерское поприще. Крестился прадед Бористочно не знаю почему, но иначе его бы наверняка не назначили попечителем женской гимназии. Крестились, естественно, их дети и внуки. Но на крещении (и некоторых других обрядах типа венчания) взаимоотношения с православием и заканчивались. С другой стороны, мой отец-бундовец, а потом более или менее тайный сионист, младший друг Жаботинского, относился с полнейшим равнодушием к иудаизму.

В одиннадцать лет, на даче в Литве, я полюбил католический обряд, сдружился с ксендзом, и он явился к маме Тане, с которой мы были вдвоем (мать сидела в крупном процессе все лето), с просьбой и предложением отдать меня в семинарию. В тете сработал юридический ген: она пригрозила, связавшись с сестрой, прикрыть костел за религиозную пропаганду вне стен храма.

Однажды меня попросили доставить в Москву самиздатскую рукопись, назвав только адрес. Когда я прибыл по этому адресу, многодетный отец явно еврейской наружности заговорил со мной прямо в прихожей о величии православия и о душеспасительных возможностях, которыми оно, православие, чревато. Я предложил ему прекратить провокационный разговор и, вернувшись в Питер, с возмущением пересказал всю историю пославшей меня с рукописью приятельнице. Она долго смеялась: оказывается, я принял за провокатора известнейшего на тот момент подпольного богослова (в прошлом театрального режиссера) Шифферса.

Мать иногда молиласьно, строго говоря, не столько молилась, сколько причитала, жалуясь на судьбу. Никогдадаже в глубокой старостине произносила слов о вечной жизни, о свидании на небесах и тому подобное. Когда умерла любимая сестра, сожгла ее в крематории без отпевания; завещала поступить точно так же и с собою. Говорила полушутя, будто страшится вечной жизни,  хотя, казалось бы, уж ей-то, практически безгрешной, страшиться было нечего.

Я унаследовал эту удивительную беззаботность перед лицом вечности, психическое и физическоевопреки опасностям и недугамощущение личного бессмертия, да, если угодно, и равнодушие к тайнам Неба и Бездны, если таковые (и Небо, и Бездна, и тайны) имеются. Правда, здесь мы с матерью оказываемся на развилке и расходимся в разные стороны.

Меня на протяжении долгой уже жизни не оставляет ощущение, будто я кем-то или чем-то ведом (а когда оставляет, я начинаю маяться, впадаю в хандру, но, как в самом страшном сне, знаю, что все это не по-настоящему, знаю, что меня вот-вот снова подхватят и поведут), тогда как мать жила с твердым ежеминутным ощущением, будто живет надлежащимболее того, единственно надлежащимобразом, и сама правильность (сама собой разумеющаяся) поведения исключает необходимость какой бы то ни было рефлексии. Применительно ко мне речь может идти о заблуждении, об искушении, о какой-то агностической ереси, пусть и не чуждой смирения, но настоянной на гордыне; матьна мой взгляд, несомненнобыла сопричастна атеистической, или агностической, или, не исключено, языческой благодати.

И не была в этом плане исключением: не так уж редко встречаю я осененных этой разновидностью благодати людейи умею их отличать: в их душах царит безмятежный покой, тогда как любые страхи, тревоги, восторги и иные сильные чувства являются не более чем чисто психофизической реакцией на испытания, приносимые окружающим миром. Такие люди бесстрашны, неутомимы и не ведают уныния. Со стороны они порой выглядят смешно, но, будучи лишены самоиронии, не осознают этого. Общаться с ними легко, а споритьвсе равно что биться лбом о каменную стену.

На юрфак мать пошла по семейной традиции. Помог, конечно, и отец-большевик: ее одноклассники по Тенишевскому училищу (из бывших дворян или из тогдашних нэпманов), будучии те и другиелишенцами, доступа к высшему образованию не получили ичуть ли не все поголовнонашли жизненную нишу в как раз тогда и нарождавшемся советском кинематографе. На следственной практике ей категорически отказались выдать табельное оружие, а первый же подследственный обратился к ней со словами: «Девочка, позови следователя». В двадцать летвскоре после смерти отца, Н. А. Топороваона была принята в Ленинградскую коллегию адвокатови попала в самое пекло уголовных и политических процессов тридцатых (хозяйственное право мать как следует освоила позже, в пятидесятыешестидесятые, когда начала участвовать в знаменитых делах Военторга, «валютчиков» и т. д.).

За всю сорокалетнюю практику у матери было лишь два приведенных в исполнение смертных приговора; обав шестидесятые. В одном случае ревнивец муж, застав жену с любовником, застрелил их обоих, а затем и троих своих детей, спавших в соседней комнате. «А вам не жалко было убивать детей?»  спросила у него мать на свидании. «Младшенькую жалко,  признался убийца.  А потом я подумал: жену я убил, меня расстреляют, так чего ей, сироте, маяться?»

Другой случай был, по всей вероятности, первыми задолго до ставших общеизвестнымиинцидентом такого рода: часовой на погранзаставе застрелил начальника караула, взломал кабинет политрука, напился спирта, залег у входа в кинозал и по окончании сеанса расстрелял выходящих оттуда товарищей. Один лейтенант, случайно оказавшийся при оружии, выстрелом разнес ему автомат, но он прикончил этого лейтенанта из позаимствованного в кабинете у политрука пистолета и продолжил отстреливаться, пока у него не кончились патроны. Всего он убил семь человек и ранил еще пятерых.

Перед призывом на срочную он жаловался на постоянные мигрени, однако был признан годным. Единственная защита заключалась в апелляции к психиатрической экспертизе, однако главный психиатр Советской Армии, лично проведя экспертизу, признал подсудимого вменяемым. Мать поставила под сомнение объективность экспертизы главного психиатра и потребовала независимой экспертизы, за что ее затем на три месяца отстранили от дел. Защита выдалась особенно тяжелойне только из-за подразумеваемого и неизбежного (в случае признания вменяемым) смертного приговора, но и из-за необходимости в зале суда смотреть в глаза родителям погибших солдат и офицеров и выслушивать их проклятия и угрозы.

А вот в тридцатые, добиваясь отмены одного смертного приговора, мать послала телеграмму протеста Сталину. И приговор отменили! Конечно, он был вынесен незаконношестнадцатилетнему подростку, совершившему двойное убийство с особой жестокостью (у нас до восемнадцати лет не расстреливают),  но все равно вынесен, и отменил его Сталин по телеграмме моей матери. Странно, неправдоподобно, но тем не менее

В годы перестройки и постперестройки адвокатура по существу превратилась в структурное подразделение оргпреступности. Адвокаты разнообразно обслуживают находящихся в предварительном заключении мафиози, организуют подкуп и запугивание свидетелей, разваливают дела в корыстном сговоре со следователями и судьями. Такова сегодня адвокатура в массе своейэффективная адвокатура, по меньшей мере. И даже осуждать этих адвокатов трудно: каковы времена, таковы и нравы.

Но есть особо отвратительная разновидность политиканствующихили, как я назвал их в одной статье, «эфирных» (потому что они не сходят с телеэкрана)  адвокатов: лощеные, юридически полуграмотные господа, ониверхним нюхом чуя политическую выгоду в каждом конкретном случаеломают через колено не только Закон, но и историюисторию своего ремесла, в частности.

Самый, пожалуй, активный из нихГенри Резник (в прошлом работник прокуратуры, по собственному признанию, зарабатывавший себе на хорошую жизнь игрой в карты,  то есть шулер, что ли?)  в газетной полемике со мной договорился до того, что якобы до его собственного со товарищи воцарения на псевдоюридическом Олимпе никакой адвокатуры в нашей стране и не было. Ну разве что Каллистратова и Каминская, потом пустота, а потом сразу Падва, Резник, Шмидт и тому подобное. Причем речь идет не только о политической защите (применительно к которой это тоже неверно), но и об уголовной!

Опровергать этот наглый вздор можно по-разномуи обратившись к канонизированным ныне биографиям и автобиографиям «эфирных адвокатов» (скажем, «лучший адвокат 1997 года» Юрий Шмидт был в советское время исключен из Ленинградской коллегии адвокатов вовсе не за политическую смелость, а за профнепригодность, выразившуюся, в частности, в истериках, в которые он то и дело впадал в зале суда), и напомнив о конкретных делах, о конкретных судьбах, о профессиональном и этическом выборе, сделанном каждым из адвокатов в те дни, когда «за базар отвечали» собственной головою.

В 1937 году моя мать добилась двух оправдательных приговоров по 58-й статье! Надо сказатьэто сегодня всячески затушевывается,  что суды были тогда вовсе не такими сервильными и трусливыми, как даже хотя бы в шестидесятыевосьмидесятые. Конечно, «царицей доказательств» было признание собственной виныи в этом случае адвокат оказывался практически бессилен, а суд штамповал приговоры. И, конечно, признания выбивались из подследственных при Ягоде и Ежове избиениями и пытками, а при Бериитолько избиениями. И угрозами родственникам, шантажом,  все это общеизвестно. И все же дел без признания старались до суда не доводитьили на суде они рассыпались.

Назад Дальше