Так во всей Западной Европе осталась только одна монархия, имевшая своим назначением непосредственно связывать естественное светское общество с мистическим Царством Христа. Речи не было о том, чтобы король Франции в какой бы то ни было мере признал над собой светскую власть Св. Престола или отказался бы от древнего чина помазания миром на голове (и характерно, что во Франции никогда, за редчайшими исключениями, не говорили «коронация» «couronnement», но всегда говорили «помазание», «sacre»).
«Стало быть, король Франции совсем не то же самое, что император», отмечает «Сон в вертограде».
Заявление, ещё в X веке сделанное Св. Престолу Реймским архиепископом Гинкмаром, осталось во Франции «программным» на многие века: «Папа не может быть царём и епископом одновременно Такого ига мы, франки, не можем терпеть. За нашу независимость и за нашу землю мы будем бороться до смерти». Даже в периоды, когда отношения французской монархии со Св. Престолом были отличными, во Франции зорко следили за тем, чтобы Рим, не дай Бог, не получил на будущие времена предлога навязывать свою светскую власть. Когда в 1059 г. при коронации Филиппа I в Реймсе присутствовали папские легаты, в протокол не преминули занести: «Достаточно известно, что наши короли могут быть помазаны и без разрешения папы».
Часто говорят, что легисты, в дальнейшем обосновывавшие независимость светской власти аргументами из римского права, вносили в органическое общество Средних веков языческий элемент законничества. В XIII, в XIV, в XV веке порой действительно раздаются жалобы на попытки легистов навязать чуждые жизни правовые нормыпричём больше всего против этого восстают как раз те, кто, отстаивая всё органическое, сами в первую очередь стоят за «разделение власти» (как Бэкон). Доказывают эти жалобы только то, что отдельные легисты проявляли ревность не по разумуи никакого успеха в этом иметь не могли. Римское право в качестве закона можно было ещё применить в Сицилии Фридриха II, где византийская традиция почти не прерывалась. В остальной Европе это было просто невозможно. Относительно Франции никакого сомнения нет: принципы римского права, заявлял в 1312 г. Филипп Красивый, «обязательны не в качестве писаного закона, а лишь постольку, поскольку в обиходе установилось обычное право, соответствующее Римскому». Если так считал Филипп Красивый, «король легистов», то тем более так считал Людовик Святой: в отдельных частях королевства римское право действует «не как таковое, а потому, что нет надобности в настоящее время менять установившийся обычай». И особый ордонанс предписывает легистам «не сметь ссылаться на писаный закон там, где имеют место обычаи». В стране, где решительно всё держалось на вольностях, привилегиях и обычаях, выведенных непосредственно из самой жизни, ничего другого и быть не могло. В городском уставе Тулузы присутствует принцип, который решительно никем не оспаривался во всей стране: «Обычай сильнее писаного закона».
Положение оставалось таким в течение вековв основных чертах до самого конца старой монархии. Из римского права брали то, что соответствовало органической реальности общества, и в первую очередь теорию разделения двух властей, духовной и светской. Говорить же, что эта теория явилась реакцией римского язычества, есть просто игра словами. В этой своей части так называемое римское право было правом империи уже христианской, и теория, которую оно выражало, была теорией эпохи первых вселенских Соборов и Святых Отцов, основанной на чисто мистическом и абсолютном утверждении всеобъемлющей власти Христа (нечто обратное нынешним представлениям об отделении Церкви от государства и о христианстве как «частном деле»). Средневековые враги римской теократии неукоснительно ссылались на папу св. Геласия, который в V веке видел важнейший исторический результат торжества христианства именно в том, что на земле никому отныне не дано властвовать одновременно над душами и телами людей: «Со времени пришествия Того, Кто был воистину Царём и Первосвященником, император больше не приписывает себе звание первосвященника, и первосвященник не требует для себя царских прерогатив. Ввиду человеческой слабости Христу было угодно разделить обе власти между особыми санами». И ещё в IX веке не кто другой как знаменитый папа Николай I дословно переписал этот текст от своего собственного имени.
Во Франции государство действительно никогда и не стремилось поглотить Церковь. Вопрос инвеституры, вызвавший в своё время бурю во всей Западной Европе, во Франции был решён безболезненно. И позже в самой острой полемике с римской теократией «Сон в вертограде» повторяем, официальный свод французской доктрины, заказанный королём Карлом V, не делает того, что сделал для империи Марсилий Падуанский, и не противопоставляет тоталитаризму Церкви тоталитарное государство. Автор (или компилятор) «Сна» знает Марсилия и использует его широко; он берёт у него аргументацию против богоустановленности папства, за первенство Соборов и, разумеется, за независимость светской власти. Но он «сознательно пропускает у Марсилия те главы, где выводы из принципа единства делаются с наибольшею силой, те, в которых Марсилий провозглашает исключительное существование человеческого закона и невозможность представить себе две верховные власти у одного и того же народа, или те, где он перетолковывает в пользу государства заключения буллы «Unam Sanctam». Автор «Сна» и не думает превратить отлучение от Церкви в гражданский приговор или ересь в гражданское преступление, подсудное человеческому законодателю; его не вдохновляют и выводы Марсилия о праве гражданской власти назначать на церковные должности или контролировать церковное имущество. Он не следует за своим источником и там, где Марсилий требует для государства права ограничивать численность духовенства, как и всех прочих «сословных групп». Жорж де Лагард, которого мы цитировали, видит во всем этом ограниченность чиновника, не способного следовать за полётом мысли; но, вероятно, было бы правильнее видеть в этом всё то же предпочтение реальности абстрактным схемам, которое создало христианскую человечность и христианское величие старой Франции.
Мне кажется, сущность вопроса прекрасно выразил ещё Эмбар де Ла Тур:
«Каковы бы ни были их разногласия о том, кто должен быть носителем верховной власти и какова сама природа верховной власти, империя и теократия были согласны в одном: и та и другая стремились к единству, и та и другая создавали диктатуру. Соединяя в одних руках, как говорили тогда, оба меча, они вели к мировой монархии. Этим крайним решениям было противопоставлено решение галликанское: разделение обеих властей, духовной и светской».
В свете событий последних десятилетий я добавил бы к этому только одно слово: не просто «диктатура», а «диктатура тоталитарная», поскольку то, что мы называем теперь тоталитарной диктатурой, это и есть власть одновременно над душами и над телами людей.
Вопреки абстрактному мышлению подтвердить реальность Царства Христа, через царское помазание утвердить вопреки тоталитарным лже-теократиям непосредственную и живую связь светского общества с Царством Христаэто и будет миссия Жанны.
* * *
Воспринимая божественную реальность через непосредственное ощущение, через опыт, и опытным же путём действуя на реальность земную, средневековая Франция не могла не противиться навязываемым ей строго рационалистическим схемам. Но в этот мир, мистический и, следовательно, эмпирический, вполне почвенный и в значительной степени укоренённый ещё в прошлом неразделённой Церкви, с начала XIII века вливался, кроме того, поток родственных ему мистических течений, действуя и на народные массы, и на самые верхи французского общества.
В то самое время, когда новорождённый доминиканский орден приступил к разработке рационалистической богословской системы и создал орудие для поддержания мира в присущем ему рациональном порядкеИнквизицию, произошло другое событие, ошеломившее Западную Европу: сын богатого купца из Ассизи, возвращаясь с пирушки, почувствовал себя «пронзённым божественной любовью», раздал своё добро нищим и решил жить буквально так, как написано в Евангелии. «Постепенно, пишет его ближайший ученик и первый биограф Челано, бесконечная радость и сладость проникали в его душу. Страх, охватывавший его при мысли о его прежних грехах, сменился полной уверенностью в прощении и сознанием, что он живёт в благодати». Сам он говорил про себя: «Лично я не помню ни одной вины, за которую я, по милосердию Божию, не принёс бы покаяния: Бог всегда показывал мне, когда я молился, что Ему угодно во мне и что нет». Он «знал», что устав его ордена и даже слова, которыми он должен приветствовать свою братию, «открыл ему Всевышний», «знал», что часовня Пресвятой Девы «Порциункула» «часто посещается небесными духами», а когда он был болен, «Бог Сам заверил его в том, что эта болезнь является залогом Царствия Небесного и что за своё терпение он может в полном спокойствии и уверенности ожидать Царствия Небесного для себя».
При этих условиях нетрудно понять, что св. Франциск думал о рационалистическом богословии:
«Те мои братья, которыми движет лишь желание знания, останутся с пустыми руками в день воздаяния: книги тогда уже не будут нужны ни к чему, их выкинут на подоконники и в углы».
«Тех убивает буква, кто хочет знать только текст, чтобы казаться более мудрым среди других Также буква убивает тех монахов, которые не желают следовать духу Писания, предпочитая знать только слова и истолковывать их другим. Напротив, тех животворит дух божественного Писания, кто не толкует текст материально, но своим словом и своим примером возводит его к Господу, источнику всякого блага».
Челано рассказывает, как это получалось у самого Франциска:
«Немногими словами он давал понять то, что кажется невыразимым, и, подчёркивая свои слова действием, полным огня, он восхищал своих слушателей на небо. Оставив в стороне диалектику, он проповедовал лишь то, что извлекал из самого себя».
Это начало, которое Франциск находил «внутри самого себя», действует, конечно, и в Церквимистическом Теле Христовом (Франциску был даже свойствен своего рода «культ руки священника», совершающей Евхаристию); и это начало, конечно, свободно.
«Чтоб никого, гласит первый устав Ордена, не считали обязанным повиноваться какому бы то ни было приказу, если повиновение может повлечь за собой проступок или грех».
Это начало свободно настолько, что постепенно, может быть, даже для самого себя незаметно, Франциск как-то ушёл дальше простого «подражания» Христу. Его последователи не сомневались, что он начал нечто новое в мессианских судьбах человечества. И это приобрело особое значение для тех из них, кто в дальнейшем испытал влияние византийской мистики. (Как пишет В.Н.Лосский: «Путь подражания Христу никогда не применяется в духовной жизни Восточной Церкви. Действительно, он казался бы здесь в известной мере ущерблённым, свидетельствовал бы о внешнем отношении к Христу. Для восточной духовности единственный путь, ведущий к уподоблению Христу, есть стяжание благодати, дающейся Духом Святым».)
С самого начала францисканцы перенимали от французских августинцев элементы мистического богословия Псевдо-Ареопагита. Но кроме того в тот самый момент, когда ближайшим ученикам Франциска пришлось сопротивляться попыткам ввести его орден в логически стройную, продуманную систему римской теократии, в их руки попали писания аббата Иоахима Флорского о «Вечном Евангелии» Духа.
Возникшие на калабрийской земле, наполовину ещё византийской, в конце XII и в самом начале XIII века, полстолетие остававшиеся достоянием совсем узкого круга монахов, писания Иоахима Флорского говорили о том, что эта продуманная, логически стройная система подменяет присутствие Бога Живого рассудочной абстрактной схемой. Толкуя рационалистически и буквально откровение Сына, она изменяет Его делу, поскольку Сын пришёл для того, чтобы на мир, искупленный Его кровью, постоянно изливался Дух Святой (именно так, по существу, и говорил Франциск).
Сам Иоахим находился в постоянном общении с греками, и его учение развилось под несомненным влиянием Восточной Церкви. Точно так же, как во Франции Росцелин, Гильберт Порретанский или анонимный лангедокский последователь Гильберта, тоже путешествовавший по православному Востоку и почерпнувший свои взгляды оттуда, Иоахим видел основное извращение христианства и корень всех зол в покушении на тайну Троицыв том, что «люди, раздувшиеся от схоластики», в теоретических рассуждениях о «единой субстанции» перестали ощущать существование и действие Трёх Лиц Божества. Для Иоахима свет сошёлся клином на этом торжестве возрождённой «сабеллианской ереси»; «если бы он говорил на нашем современном языке, пишет П. Фурнье, он, без сомнения, говорил бы о ереси рационалистической, стремящейся затушевать тайны». Споря с Петром Ломбардским и другими родоначальниками рационалистического богословия, Иоахим без устали утверждал учение восточных Отцов, никогда не рассматривающих непостижимое божественное единство иначе как в конкретных проявлениях Трёх Его Лиц.
После смерти Иоахима обвиняли в том, что он называл Римскую Церковь «вавилонской блудницей» и писал: «Римская Церковь более тяжко больна, чем греческая, от неё нет никакой пользы Греки хорошо сделали, отделившись от Римской Церкви; они ходят больше в Духе, чем латиняне, и ближе к спасению». Но тогда же, в середине XIII века, было доказано, что таких высказываний, в этой форме, в подлинных писаниях Иоахима нет. Напротив, в них есть места, где он исповедует римский примат. Вопрос для него ставился несколько иначе: не о присоединении к Восточной Церкви, но о сохранении на Западе общих традиций неразделённой Церкви, и в восточной духовности его восхищал тот трепет перед божественной тайной, который на Западе затемнялся схоластикой. Он верил, что разделение Церкви будет преодолено на более высоком уровне людьми, живущими в Духе Святом, «духовными людьми», без которых клир вообще не может обходиться, «как апостол Пётр не мог обходиться без Иоанна» (но Иоанн мог обходиться без Петра). Иоахим не сомневался в том, что римский «Пётр» будет возрождён «людьми от Иоанна», или почти не сомневался, судя по тому, что в личных беседах он всё же именовал Рим «вавилонской блудницей» (возможно также, что, наученный опытом, он избегал излагать письменно предположения, которые могли стать опасными; своим ученикам он советовал хранить его писания с осторожностью и не давать их тем, кто написанное слово «вешает на колокол»).
Как бы то ни было, в своей борьбе с рационалистической ересью Иоахим предупреждал латинян об опасности подпасть под власть Антихриста, стремящегося овладеть престолом св. Петра. А через пятьдесят лет многие из «духовных францисканцев», проникшихся его учением и перенявших его преклонение перед православной духовностью, уже не сомневались в том, что опасность осуществилась, и Рим есть оная блудница. В этом смысле Ренан был вправе написать:
«Вся школа Вечного Евангелия провозглашает в один голос, что Восточная Церковь выше латинской, что она намного больше подготовлена к будущему обновлению, что именно с помощью греков реформа восторжествует над плотской Церковью латинян, что сама эта реформа будет не чем иным, как возвратом к духовной греческой Церкви».
И исторически важно то, что это учение, развившееся из посеянных Иоахимом семян и скрестившееся с опытом св. Франциска, начиная с середины XIII века оказывает сильнейшее влияние на всю жизнь Запада.
Отдельные не в меру ретивые францисканцы в корне извратили мысль Иоахима, говоря, что его собственные писания и суть Вечное Евангелие Св. Духа. Не подлежит никакому сомнению, что, по мысли Иоахима, «Вечное Евангелие, которое ангел Апокалипсиса несёт в небесах, чтобы представить его всем народам земли, есть духовное толкование писаного Евангелия, которое само не может быть никакой книгой» (Э. Жордан). И речь тут идёт уже «не столько о знании, сколько о причастии к тому, что открывает Дух» (Г. Грундманн). Тем самым уже сказано, что и не в букве формулированных Иоахимом пророчеств лежит его основное значение для средневекового Запада. Сам он, говоря о случившихся с ним озарениях, резко отличал немногие основные истины, представлявшиеся ему совершенно несомненными, от всего остального, добытого упорным трудом над священными текстами и являвшегося только «мнением». «Ясно и точно сказать в деталях, что произойдёт, он не мог, его экзегезе открывались лишь некоторые начатки и общие контуры». Не иначе смотрели на это и его наиболее значительные и подлинные последователи, как Гуго де Динь или Арнольд де Вильнёв: они тоже оговаривали, что к высказываниям такого рода всегда примешивается доля человеческого непонимания. То, что действовало оплодотворяюще на огромный сектор западноевропейской культуры, от Данте до Оккама, было именно основное прозрение Иоахима о типе «духовного человека» как цели и завершении истории. Это учение о высшей святости, уже на земле целиком входящей в божественную реальность, основано на чисто православном духовном опыте Фаворского света, с которым Иоахим познакомился в сирийских монастырях, и для него самого видение Фаворского света явилось решающим событием его жизни.