Немец Гольбах стал одним из самых известных деятелей французского Просвещения. Гейне, Мицкевич, Тургенев подолгу жили в Париже как у себя дома. Французскую поэзию не представить без грека Жана Мореаса (Пападиаментопулоса) и поляка Гийома Аполлинера (Костровицкого), наукубез полячки Марии Склодовской-Кюри, живописьбез испанца Пабло Пикассо, без итальянских (Амедео Модильяни) и белорусских (Марк Шагал, Хаим Сутин) евреев38.
Но в разговоре с Мариной Цветаевой Эренбург будет говорить совсем о другом. Сохранилось только одно, зато чрезвычайно интересное свидетельство этого разговора. Даже двух разговоровв Париже и в Москве. Первый состоялся в 1935 году, во время международного писательского конгресса.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ДМИТРИЯ СЕЗЕМАНА: Однажды вечером, во время Конгресса, о котором я говорил вначале, к нам заявилась Марина Ивановна Цветаева в состоянии какой-то взбудораженности, крайней нервозности. Не дожидаясь вопросов, она сказала маме: Нина, я только что от Эренбурга, он мне говорил страшные вещи. <> Вы знаете, мы с ним два часа сидели в Rotonde, и все два часа он мне объяснял, что я здесь чужая, что я как поэт здесь гибну, что в России меня ждут, что там не только моя родина, но и мои читатели, что от меня никто не потребует никаких отречений Он говорит, что я ведь всегда жаждала революции духа и что русская революция есть, как это он сказал, преддверье этой революции духа Он мне обещал сказочные тиражи, десятки тысяч экземпляров Нина, вы понимаете, что это значит? Десятки тысяч будут читать меня
По серому лицу Марины Ивановны текли слёзы, ее волнение передалось маме, они обнялись. <> Мать стала успокаивать Марину и объяснять ей, что Эренбургу можно вполне доверять, что он там, в Москве, вхож в самые, самые круги.39
О втором, московском, разговоре Дмитрий узнал со слов Георгия Эфрона: Марина стала Эренбурга горько упрекать: «Вы мне объясняли, что мое место, моя родина, мои читателиздесь; а вот теперь мой муж и моя дочь в тюрьме, я с сыном без средств, на улице, и никто не то что печатать, а и разговаривать со мной не желает». <> Эренбург ответил Цветаевой так: «Марина, Марина, есть высшие государственные интересы, которые от нас с вами сокрыты и в сравнении с которыми личная судьба каждого из нас не стоит ничего» Он бы еще долго продолжал свою проповедь, но Марина прервала его: «Вы негодяй», сказала она и ушла, хлопнув дверью40.
Назад пути нет
Да не поклонимся словам!
Русьпрадедам, Россиянам,
Вампросветители пещер
Призывное: СССР
В конце тридцатых годов перелеты из Парижа в Москву были доступны членам правительства вроде Эдуара Эррио и немногим почетным гостям вроде Андре Жида. Время от времени в СССР из Франции прилетали отважные авиаторы-рекордсмены, такие как Мариза Бастье и Сюзанна Тилье. В июле 1937-го эти, говоря современным языком, авиаторки совершили перелет ПарижКенигсбергМоскваИркутск.
Обычные люди могли добраться от Франции до СССР либо поездом, либо пароходом. Железнодорожных и морских маршрутов было несколько. Из Марселя можно было попасть в Одессу. Из Гаврав Ленинград. На Восточном вокзале Парижа начинался путь в Москву. Кратчайшийчерез Германию и Польшу. И более долгийчерез восточную и южную Францию, северную Италию, Австрию, Чехословакию и опять-таки Польшу.
Хотя Интурист в те времена уже существовал, но иностранных туристов было мало. В конце тридцатых в СССР приезжало от 13 000 до 20 000 иностранцев в годв наши дни Антарктиду посещает вдвое больше туристов. Причем уже в 1939-м туристические программы стали сворачивать. В СССР бежали испанские республиканцы, спасавшиеся от генерала Франко. Приезжали за инструкциями деятели Коминтерна, от Мориса Тореза до Иосипа Броза (Тито). Случалось, что возвращались на родину белоэмигранты, такие как родители Мура и Мити.
На линии ЛенинградЛондонГаврЛенинград до 1937 года ходили пароходы Кооперация и Андрей Жданов, а в 1937-м Кооперацию заменила Мария Ульянова. На этом пароходе, очевидно, покинул Францию и Сергей Эфрон. В июне 1939-го Мария Ульянова навсегда увезла из Франции Марину Цветаеву и Мура. Судно было грузопассажирскимпалубы предназначались пассажирам, а в трюме находился большой рефрижератор, но считалось довольно комфортабельным: каюты отделаны древесиной (ясенем и орехом) и устланы коврами.
Путь через Ла-Манш, Северное и Балтийское моря завершился 18 июня, когда пароход причалил у пассажирской пристани Ленинграда. Мур не писал о первых впечатлениях от СССР. Немного написала Цветаева: Таможня была бесконечная. Вытряс<ли> до дна весь багаж, перетрагив<ая> каждую мелочь41 Багаж Цветаевой не только досматривали: Отбирали не спросясь, без церемоний и пояснений рисунки Мура. Хорошо, что так не нравятсярукописи! замечала Цветаева. Она не упоминает, ограничились ли таможенники одними рисунками Мура или взяли себе что-то более существенное из парижского багажа. Никита Кривошеин, приехавший в СССР почти девять лет спустя, 1 мая 1948 года, рассказывал, что в Одессе таможенники так же без всякого стеснения клали себе в карман то, что им нравилось из багажа пассажиров.
Эта добрая традиция, по всей видимости, появилась на рубеже двадцатых-тридцатых. По словам Джорджа Сильвестра Вирека, в 1929-м на советской таможне смотрели, не привез ли въезжающий больше двух пар обуви. Лишнюю пару обуви конфисковали или облагали изрядным налогом. От Вирека отступились, только узнав, что он американский журналист.4344
Вместе с Цветаевой и Муром в Ленинград приехали беженцы из Испании, республиканцы и их дети. Днем испанских детей повезли на экскурсию по Ленинграду, к ним присоединился и Мур. Наивные, но внимательные дети увидели не только колонны Исаакиевского собора, атлантов Эрмитажа, кариатиды Невского проспекта, но и корпуса заводов, бурые от дыма: У нас в Андалузиизаводыбелые, белят 2 раза в год.45
Тогда Марину Ивановну еще удивляло, почему же их не встречают муж и сестра. Сергей Яковлевич вынужден был дожидаться супругу в Болшеве, на даче. Анастасия Ивановна сидела в лагере.
Вечером Цветаева и Мур вместе с испанцами уехали в Москву. Знакомство с новой советской жизнью оказалось все-таки щадящим, слишком коротким, чтобы испугать, шокировать. Бывало ведь и хуже. В 1934 году Лилианна Лунгина и ее мать Мария Даниловна отправились из Парижа в Советский Союз. Ехали через Северную Италию и Австрию. Вагон был полон веселыми, легкомысленными пассажирами, что ехали с лыжами и горнолыжными костюмами на альпийские курорты. Но чем дальше на восток шел поезд, тем тоскливее становилось. Вместо жизнерадостных и обеспеченных туристов вагон заполнили какие-то понурые люди. Остановились у знакомых в Варшаве. Те в ужас пришли: Куда вы едете, разве можно ехать в эту страшную страну? Там же голод! Увы, это оказалось не враждебной пропагандой. В то время советско-польская граница проходила значительно восточнее Брест-Литовска, у белорусской станции Негорелое. Туда и прибыл поезд вместе с маленькой Лилианной и ее мамой.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЛИЛИАННЫ ЛУНГИНОЙ: Мы вошли в зал ожидания, и я увидела страшное зрелище. Весь пол был устлан людьми, которые то ли спали, то ли были больны и бессильны, я плохо понимала, что с ними, плакали дети, ну, в общем, зрелище каких-то полуживых людей. А когда мы вышли на площадь, то и вся площадь была устлана ими. Это были люди, которые пытались уехать от голода, действительно умирающие с голоду люди. Я стояла в синем пальто с какими-то серебряными или золотыми пуговицами и каракулевым воротником, а передо мнойвсё черное, лохмотья. И я почувствовала такой ужас и такую свою неуместность Мне стало очень страшно. Я помню, как заплакала и сказала: Мама, я не хочу. Давай вернемся назад, я боюсь, я не хочу дальше ехать». И как мама мне ответила: «Все, детка, мы уже по эту сторону границы, мы уже в Советском Союзе. Назад пути нет.46
Именно через Негорелое всего три года спустя приехал в СССР Дмитрий Сеземан. Голод миновал. В 1935-м отменили карточки. Нищие, обессиленные люди больше не осаждали вокзалы. Однако и в 1937-м станция и советский вагон, куда пересели Дмитрий с матерью и отчимом, выглядели убого. В этом вагоне было удивительно грязно. Но пятнадцатилетний Митя, в отличие от тринадцатилетней Лилианны, интересовался политикой. Он смотрел на СССР глазами будущего коммуниста. Митя приехал в страну, которую сам Морис Торез называл подлинной родиной трудящихся: я ехал с ощущением восторга и не потому, что я возвращался в страну своих предков, ничего подобного, потому что я ехал в страну построенного социализма47, вспоминал много лет спустя Дмитрий Сеземан.
О голоде Митя, вероятно, и не слышал. А если и слышал, то счел буржуазной клеветой на советскую действительность. Повсюду он искал подтверждения своим комсомольским представлениям о жизни. Бедность он счел благородной аскезой. Грубость пограничников, что с огромными волкодавами совершили налет на наш вагон и, не спрашивая нас, жестоко перевернули наш скудный багаж, он объяснял необходимостью. У революции еще столько врагов! Нужна бдительность. И лозунг Граница на замке! Митя счел совершенно правильным. Особенно же ему понравилась дешевенькая пепельница из черного пластика. На ней была надпись: Завод «Красный треугольник». Второй сорт: Ты посмотри! Второй сорт! Разве ты когда-нибудь видела во Франции на каком-нибудь товаре надпись «Второй сорт»? Там обязательно напишут «Первый сорт», или «Высший сорт», или «Экстра», а здесьпожалуйста«Второй сорт». <> Мы наконец в стране, где не лгут, где во всём правда!48
На Белорусском вокзале Митю и его семью встречал дедушка, академик Насонов, на лимузине, который даже парижанину показался роскошным. Поехали к академику на Пятницкую, в Замоскворечье, один из самых очаровательных районов старой Москвы. Митя вспоминал советский павильон на парижской Всемирной выставке: советская сказка, сказка о счастливой и безоблачной жизни в Советском Союзе, стране социальной справедливости, надежде всего прогрессивного человечества, становилась реальностью. И не только для него. Ариадна Эфрон, приехавшая в СССР в том же 1937-м, писала в Париж: Первое впечатление о Москвемне вспомнился чудесный фильм «Цирк» и наши о нем разговоры49
Мы мало что знаем о первых советских впечатлениях Мура. Но даже весной 1940-го, пережив арест сестры и отца, он сохранял совершенно советский взгляд на мир: По-моему, нужно было бы устроить в нашей школе курсы «истории ВКП(б)» для всех желающихэто была бы замечательная штука50.
Дмитрий Сеземан тоже поначалу не был разочарован: всё то из советской жизни, что открывалось моим глазам, мне очень нравилось.51
Русская жара
Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слёз в посудный таз.52 Одна из немногих записей Марины Цветаевой, посвященная первым месяцам жизни в Советском Союзе. Эти строки многое говорят не только о душевном состоянии Цветаевой, не только о ее дурных предчувствиях, которые сбудутся очень скоро. Это запись и о московской погоде. Советская Россия встречала такой жарой, что оказалась непривычна даже для Цветаевой. А ведь она помнила климат не только Парижа, но и южной Франции. Безумно-жарким называет лето 1939 года Надежда Катаева-Лыткина.53 Жара удушающая54, записывает Елена Сергеевна Булгакова 15 июня 1939 года, незадолго до приезда Цветаевой и Мура в Москву. 18 июня Булгакова возвращалась из Большого театра: Дикая жара. Впечатление, что весь партер и оркестрбелый, так как все непрерывно машут платками, афишками и веерами55.
Московский климат предвоенных лет более континентален, чем в наши дни. Зимы были много холоднее, а летожарче. Лето 1937-го также было жарким, а летом 1938-го были установлены многие температурные рекорды, которые продержатся до знаменитой аномальной жары 2010-го, когда в Москве стояла погода, характерная для Саудовской Аравии. Дневник Елены Сергеевны богат сведениями о погоде, которые позволяют дополнить сухие сводки метеостанций.
27 июня 1937 года: Жара всё стоит нестерпимая. У нас в квартире духотаквартира вся на солнце.
28 июня 1937 года: Стоит дикая жара.
2 июля 1937 года: Началась сильная гроза, которую мы ждали уж давно, умирали от жары.
30 августа 1938 года: В Москве стоит небывалая жаранеестественная, непонятная.
Мур тоже писал о погоде и жаловался на чересчур теплое московское лето. Правда, его дневник за 1939-й не сохранился, но год спустя, 11 июля 1940 года, он запишет: Сегодня меня тошнило и была мигрень. Очень жарко, и это неважно действует на организм56.
Летняя жара обычно перемежается ливнями и грозами. Им далеко до тропических, но жителю средних широт и эти летние шквалы запоминаются надолго. Никакой зонтик не спасет от потока воды. А гром и молния заставят вздрогнуть даже взрослого мужчину.
Бор на противоположном берегу реки, еще час назад освещенный майским солнцем, помутнел, размазался и растворился.
Вода сплошною пеленой валила за окном. В небе то и дело вспыхивали нити, небо лопалось, комнату больного заливало трепетным пугающим светом57.
Какой читатель Мастера и Маргариты не помнит этой грозы? Но Ивану Бездомному еще повезло. За пуленепробиваемыми стеклами клиники доктора Стравинского Иван мог лишь смотреть на пугающую тучу с дымящимися краями, а потом на радугу, раскинувшуюся по небу после дождя.
Автобиографического героя Московской книги Юрия Нагибина гроза застала на улице: Длинная отвесная молния упала на город, далеко, за Остоженкой, странен был ее отблеск в фольге застывшей реки, и тут же, без проволочки, грянул такой громище, что виски заломило. И, не дав оправиться от потрясения, другая молния пересчитала подвесы моста, и гром прозвучал в самом металле.
Мы не обогнали грозы. Уже в виду станции метро с голым, обобранным окрестомисчезли все газировщицы, мороженщицы, цветочницы и папиросницы, нас затопил огромный ливень. Он возвестил о себе дробью тяжелых, полновесных ударов, будто не дождевые капли окропили крыши, стены, листву деревьев, асфальт, а ртутные виноградиныпригоршнями из могучей длани. И сразу рухнул поток. Дождь бил в полуоткрытый от усталости рот, словно струя вина из бурдюка. Одежда приклеилась к телу, волосы облепили лоб, виски, щеки, в туфлях смачно, жирно зачавкало. Ни к чему стало торопиться. Мы, как водяные, уже и не мыслили себе иного состояния, кроме такого вот, вдрызг измокшего. И мы пошли неспешным, прогулочным шагом. Нас всё время обгоняли люди, и к метро мы подошли почти в одиночестве.58
Казалось бы, Мура не должны были удивить ни московская жара, ни сильные, внезапные ливни. То и другое для Парижа обычно. Непривычен был резкий переход от прохладной весны с заморозками к летнему пеклу.
У нас не май, а октябрь59, пишет Цветаева Але 23 мая 1941-го. Почти в одно слово с ней Мур: Конец мая, а серо, холодно, дождливо, деревья еле вяло запушились60. Но не пройдет и трех недель, как в Москве уже стоит жара, сменившая частые ливни. Хожу по липкому асфальту61, напишет Мур своей сестре. Переход к осенним холодам бывал столь же резким. В 1939-м первые заморозки случились 11 августа.
Первая коммуналка и первые соседи
Летом 1939 года Мур и Митя жили в поселке Новый Быт на железнодорожной станции Болшево, в большом и довольно просторном бревенчатом доме. Его построили еще в 1933 году по заказу управления Экспортлес при Наркомвнешторге. На адресах того времени значится: Московская область, станция Болшево, улица Новый Быт, дом 4/33. В 1938-м дачи на некоторое время перешли под управление НКВД. Там чекисты и разместили семьи своих агентов, эвакуированных из Франции. Сергей Яковлевич жил под конспиративной фамилией Андреев, его соседи Клепинины-Сеземаныпод конспиративной фамилией Львовы.
Дом в Болшево известен многим поклонникам Цветаевой. Если вы еще не бывали там, то без труда найдете в интернете фотографии этих добротных одноэтажных домиков. Экспортлес пустил на их строительство лучшую древесину, она не сгнила, не пришла в негодность и до наших дней. Дмитрий Сеземан называет дом прекрасной болшевской дачей. Для одной семьи жилье и в самом деле прекрасное, особенно по меркам советской России тех лет. К тому же за него не надо было платить. Но это все-таки была коммуналка. У семей Андреевых и Львовых были свои комнаты, а кухня и гостиная остались общими.
Здесь надо сказать несколько слов о незаурядной семье Клепининых-Сеземанов. Мать Дмитрия и Алексея Сеземанов Антонина (Нина) Николаевна Насоновадочь профессора, затем академика Николая Викторовича Насонова. Долгое время существовала красивая семейная легенда, по которой мать Дмитрия, беременная им на девятом месяце, бежала из советского Петрограда в Финляндию по льду Финского залива. Но недавно внучки Нины Николаевны Марина Мошанская (Сеземан) и Наталья Сеземан провели собственное исследование. Из документов Центрального архива ФСБ, прежде всего из личного дела их отца Алексея Сеземана, старшего брата Дмитрия, стало ясно, что реальность была несколько иной. Первый муж Нины Николаевны, известный философ, профессор Василий Эмильевич Сеземан еще до революции был гражданином Великого княжества Финляндского. После женитьбы гражданство должна была получить и жена. Когда Финляндия стала независимым государством, Сеземаны автоматически получили гражданство Финляндской республики, и осенью 1921-го Сеземан с женой уехали из голодного Петрограда в Финляндию. Сохранилась фотография, где молодая, красивая и в то время беременная Дмитрием Нина Николаевна стоит рядом с маленьким Алексеем. Подпись1922 год. Это январь, а Дмитрий родится в начале февраля. Перед нами явно не беженка, а цветущая, вполне благополучная женщина. В карантине, куда помещали всех русских беженцев, не делая исключения для генералов и бывших фрейлин, Нина не побывала.