Девятый круг. Одиссея диссидента в психиатрическом ГУЛАГе - Виктор Давыдов 4 стр.


В то время Славе было 24 года  то есть больше, чем большинству из нас. Ранее он учился в Политехническом институте, потом бросил учебу и предпочел работать на заводе за станком. Летом бросал работу и переезжал в хипповскую коммуну за Волгой. В июне там стихийно вырастал палаточный лагерь, где ктото обитал постоянно, ктото приезжал на несколько дней, привозя с собой еду и книги.

Коммуна выглядела торжеством идей сексуальной революции, оазисом свободы в царстве «нельзя». Обитатели палаток и самодельных домиков из фанеры и пластиковой пленки бродили полуголыми или вообще голыми, дружно плескались на песчаных отмелях, вместе варили обед. Все было общим, тут же бегали голышом и дети.

Отчасти коммуна обеспечивала себя сама ловлей рыбы и сбором лечебных трав (недалеко бурно росла и конопля, но настолько слабая, что ценности не имела). Все это продавалось в городе, и на вырученные деньги закупались хлеб, крупа и вино. Вечером танцевали у костра под Hotel California и Марка Болана. Большей частью, конечно, здесь обитали устойчивые пары, но и свинг был нормой.

Студенты институтов и техникумов составляли большинство населения коммуны. Было много парней с рабочих окраин, живших там между молотом и наковальней  между милицейским беспределом и агрессией гопников.

Появлялись иногородние хиппи, которые потом исчезали, отправляясь автостопом куданибудь в Прибалтику или в Крым. Потом выяснялось, что половина оседала в милицейских отделениях по дороге и проводила там бо́льшую часть лета. Конечно, была представлена и богема  не выставлявшиеся нигде фотографы и художники, никогда не печатавшиеся поэты. Какого бы уровня ни были таланты, прозябать в андеграунде им приходилось исключительно по причине стилистических разногласий с эстетикой социалистического реализма.

В этой толпе исповедовались совершенно различные политические убеждения  а у когото их толком и не было,  но у всех был сильный иммунитет к пропаганде, и никто не чувствовал себя комфортно внутри советской системы. Неприятие тупого и агрессивного советского мира делало нас единомышленниками даже больше, чем общие политические взгляды.

К сентябрю в палаточном городке становилось холодно и неуютно, чуть позднее пустел и Пушкинский сквер. Постепенно от утопии приходилось возвращаться в неуютную советскую реальность. Доступных кафе не было, в ресторанах все было дорого, там висел дух пьяного разгула и гремела попса. Снова собирались у Славы, разговаривали и спорили, вместе слушали западное радио.

Слава записывал с радио на магнитофон тексты запрещенных книг и интервью диссидентов. Я добровольно взял на себя функции «издателя», перепечатывая записанные тексты на пишущей машинке. К спасенной копии «Архипелага» вскоре добавился другой самиздат  почемуто очень популярные тогда «Зияющие высоты» Александра Зиновьева, публицистика Владимира Войновича. Тексты циркулировали среди «внутреннего круга» участников кружка  тех, кому можно было доверять. Это были уже только избранные: дом Бебко был открытым, так что среди гостей часто паслись и заведомые стукачи.

То, что мы начали делать, был уже криминал, и КГБ это мог бы легко определить как «изготовление антисоветской литературы». Однако первые аресты случились по другому поводу. В 1976 году мы устроили первую в советское время неофициальную демонстрацию в Самаре. Сами мы ее называли «хэппенингом»  импровизированным публичным перфомансом,  сегодня это называют монстрацией. Она стала плодом долгих разговоров и споров на извечную русскую тему «Что делать?»

Мы хорошо понимали, что представляет собой советская система, и мы хотели ее изменить. Естественным следующим шагом было найти такую форму действия, которая была бы эффективной, массовой  и при этом не привела бы нас в тот же день в тюрьму. (Конечно, мы были подетски наивны в своих расчетах  в оправдание могу только сказать, что очень быстро поняли, насколько взаимоисключающими были эти оба желания.)

Споры были горячими и резкими, спектр предложений широк. Один рабочий парень даже убеждал начать партизанскую войну с милицией, мстя за каждый случай насилия. Я предлагал устроить демонстрацию по типу ежегодной диссидентской акции 5 декабря у памятника Пушкину  с лозунгами из советской Конституции. Впрочем, я и сам отлично понимал, что на политическую демонстрацию много участников мы не наберем. В итоге лучшим сочли предложение студента-медика Володи Ф.: провести демонстрацию  но не политическую. Советская жизнь была скучна, отмечались только коммунистические праздники и Новый год, но мы прочитали в газете, что 1 апреля в Одессе стали проводить карнавал, названный «юмориной». В Одессе он был, конечно, официально санкционирован, но в Самаре мы решили проявить инициативу сами.

Нам со Славой идея очень понравилась, мы считали, что это будет хороший эксперимент, который покажет более робким, что выйти на улицу, не спрашивая разрешения у начальства, достаточно безопасно. В конце концов, ничего противозаконного в гулянии по улице нет. И уже после этого мы сможем перейти к организации политических акций.

Увы, эксперимент обернулся катастрофой. Человек сорок действительно собрались на площади, у строящегося здания обкома (сейчас это областная администрация). У нас был большой знак Pacific и милый всякому юному сердцу лозунг «Make Love not War». Мы коекак украсили себя искусственными цветами и выстроились в цепочку, держась за длинную ленту. После этого отправились к Пушкинскому скверу, где предполагалось торжественно ленточку и перерезать, открыв тем самым вопреки всей советской милиции новый сезон.

Однако милиция ждала нас именно там.

Приближаясь к скверу, мы шли, держась за руки, с моей девушкой, шутили и чемуто веселились. Внезапно я увидел группу милиционеров, стоявших на входе в сквер. Тут же оказалось, что те два или три человека, которые ранее шли перед нами, кудато исчезли  они тихо шмыгнули в ближайшую подворотню. И теперь я шел первым  прямо на милицейский кордон.

Несмотря на календарь, 1 апреля 1976 года было холодным днем. Вокруг еще лежали сугробы, шел свежий легкий снег. Я смотрел на пространство нетронутого чистого снега, разделявшее меня и серую кучку милиционеров, и с ужасом наблюдал, как оно быстро сокращается. Идти туда не хотелось, ноги с трудом сгибались, и все же я шел. Похоже, что шел именно для этого  чтобы преодолеть страх.

Окружив нас неплотным кольцом  милиции было не более восьми человек,  нас провели квартал к зданию обкома, куда вызвали автобус. Мы с моей девушкой еще продолжали веселиться и, поднимаясь по ступенькам автобуса, зависли в долгом поцелуе, как бы подражая известной французской фотографии студенческих баррикад 1968 года  чем вызвали восторг женщин-милиционеров.

Однако дальше уже было совсем не смешно. В ближайшем отделении милиции нас встретили «люди в штатском».

 Здравствуйте, Виктор Викторович,  приветствовал меня Бабков прямо в дверях.  Вы меня помните?

 Помню. Только, извините, забыл фамилию,  соврал я, чтобы сбить с него спесь.

 Ничего, теперь мы будем встречаться часто,  успокоил меня Бабков.

Целая команда чекистов допрашивала задержанных по одному до поздней ночи, наконец, выделили трех организаторов  Славу, меня и Володю Ф. Нас оставили в отделении, и утром судья в пять минут оформила всем административный арест.

Слава получил пятнадцать суток, мы с Володей  по десять. Половину этого времени провели на нарах КПЗ среди мужиков, поголовно сидевших за безобразия, совершенные в пьяном виде,  бо́льшая часть оказалась там изза того, что била собственных жен. Тут же находились и немытые вшивые бродяги  ни бани, ни душа, ни мыла в КПЗ не присутствовало. Уголовники, ожидавшие перевода в тюрьму, тоже сидели по соседству. В первую ночь нас заперли именно с ними, они пытались избить Славу и поджечь ему волосы. Ограничилось, правда, тем, что какойто раскрашенный татуировками крепыш в матросской тельняшке отобрал у него туфли. Наутро Слава пожаловался ментам, туфли вернули. (Очень странно, но через несколько лет я встречу крепыша в ГУЛАГе, и мы даже станем друзьями.)

На пятый день ареста, как из ниоткуда, снова возник целый взвод офицеров КГБ. Они похозяйски заняли кабинет начальника КПЗ, приведя в состояние тяжелого испуга милицейскую охрану, которая на какоето время даже перестала материться. Менты терялись в догадках, кто эти люди.

 Кто к вам приехал?  шепотом спросил меня мент, выводя в коридор в положении «руки за спину».

 Родственники,  пошутил я. Судя по неожиданно появившейся уважительной манере обращения, мент поверил.

«Родственники» выдергивали нас по одному в кабинет и изнурительно-долго допрашивали. Демонстрация чекистов не интересовала  им нужно было знать все о литературе и магнитозаписях «голосов». Как оказалось, самиздат всетаки попал в поле зрения когото из стукачей. Дело приобретало плохой оборот.

Теперь против нас у чекистов были как минимум две статьи Уголовного кодекса: «организация массовых действий, нарушающих общественный порядок» и «антисоветская пропаганда и агитация». Нас изолировали, посадив в отдельную камеру, и это было плохим знаком, ибо показывало, что КГБ взялось за дело серьезно. Мы мрачно досиживали последние дни, гадая, выйдем ли в срок или поедем отсюда прямо в СИЗО.

Однако 11 апреля ровно в пять часов вечера  как и задержали  нас с Володей выпустили на свободу, Слава остался досиживать еще пять дней. Мы шли по улице, щурясь от клонившегося к закату, но все еще яркого солнышка. Как оказалось, пока мы сидели, наступила весна. Среди легко одетых людей мы выглядели, как чукчи, нечистой силой переброшенные в тропики. Небритые, со спутанными волосами  в КПЗ расчески отбирали,  в зимней одежде и меховых шапках. Ну, и поскольку все десять дней у нас не было возможности мыться, то и пахли мы, наверное, как чукчи после долгой зимовки.

Это было воскресенье, а в понедельник с утра раздался телефонный звонок и строгий мужской голос потребовал от меня явиться в КГБ. Они даже прислали к подъезду машину. Более «Волгу» не присылали, но всю неделю я ходил на допросы в КГБ, как на работу  с девяти утра и до пяти вечера. За эту неделю я перезнакомился, наверное, почти с половиной личного состава Пятого антидиссидентского отдела КГБ.

Там были старые знакомые со своими рифмующимися фамилиями  Бабков и Левков. Естественно, меня допрашивал Дымин. Периодически в кабинет заходили некие более высокие чины, перед которыми капитаны вытягивались во фрунт. Чины молча садились за стол за моей спиной и через какоето время тихо исчезали.

Тот же фокус проделывал и сам начальник самарской «Пятерки»  антидиссидентского отдела  подполковник Василий Лашманкин. Это было удивительной мерзости существо, похожее на какогото генетически модифицированного ящера с острова Комодо. Он гипнотизировал меня в спину своими маленькими стеклянными глазками, редко чтото говорил и делал это в какойто особой манере, не открывая рта. При этом все, что он говорил, почемуто звучало оскорбительно и неприятно.

Последний день принес неприятный сюрприз, потому что вместо меня в КГБ вызвали отца. С ним разговаривал Левков. Деталей беседы отец мне не передавал, но вернулся он из КГБ в полной панике. Я никогда в жизни не видел отца в таком состоянии. Было странно видеть, как фронтовик совершенно потерял контроль над собой и метался по квартире из угла в угол.

Во избежание прослушек мы отправились разговаривать в парк. По мнению отца, ситуация была катастрофической. КГБ готовило групповое уголовное дело, фигурантами которого должны были стать я, Слава Бебко и еще один участник кружка, который хоть и не участвовал в демонстрации, но был уличен в распространении запрещенной литературы,  студент Института культуры Михаил Богомолов. Уголовный кодекс сулил срок до семи лет, отец пытался найти какието ходы, чтобы отвратить вроде бы неотвратимое. Он даже предложил на какоето время уехать, хотя толком и не мог сказать куда. Позднее отец там же, на улице, переговорил с мамой, и они вместе догадались, что от КГБ не убежишь. Нужно было искать легальное решение  и родители предложили мне лечь в психиатрическую больницу.

В нашем диссидентском кругу пребывание в психбольнице никак не стигматизировалось  по одной простой причине. Поскольку над каждым существом мужского пола как дамоклов меч висел военкомат, то для человека, не желавшего отдавать два года жизни советской армии, не было другого выхода, как прикинуться ненормальным. Требовалось только прямо заявить в военкомате, что не желаешь служить в армии  после чего призывника отправляли в психбольницу. Через месяц он обычно выходил оттуда со штампом в военном билете «Статья 7б»  «Негоден к строевой службе в мирное время». После этого о военкомате можно было забыть  по крайней мере до начала мировой войны.

Прошедшие этот путь, в том числе и Слава Бебко, вполне терпимо отзывались о психбольнице, по их описаниям, она походила на санаторий. (Позднее я понял ошибку восприятия: почти все они находились в военно-экспертных отделениях, где были самые лучшие условия, так что понастоящему психбольницы и не видели.) Мне действительно требовался отдых после мытарств в КПЗ  и еще в большей степени после допросов. Я был взвинчен и одновременно угнетен, постоянно проигрывал в голове сказанное чекистам, падал духом, когда понимал, что чтото было сказано зря, а гдето, как и в первый раз, я снова слишком легко поддавался на блеф.

Наконец, даже если бы уголовное дело и не состоялось, исключения из университета было не избежать. А вслед за ним с неизбежностью появления луны на небе должна была прийти и повестка в военкомат. Поэтому, несмотря на то, что предложение родителей сыну отправиться в сумасшедший дом и напоминало чемто историю Авраама и Исаака, оно вызвало у меня не столько протест, сколько удивление.

В понедельник мы вместе с мамой пошли в городской психдиспансер, благо он находился в нескольких кварталах от дома. Там мама нашла знакомого  доцента мединститута Геннадия Носачева, который преподавал у отца судебную психиатрию. За пару часов Носачев собрал консилиум из трех врачей, которые меня выслушали  вернее, допросили  и выставили из кабинета. На своем первом «кастинге» я безнадежно провалился: никто из психиатров не заметил симптомов, требовавших госпитализации, да и вообще патологий.

Однако на следующее утро ситуация изменилась. Из диспансера неожиданно позвонила сама участковый врач, пригласила на прием и там, не задав почти ни одного вопроса, написала направление в стационар. Вообщето уже тогда можно было догадаться, что если все пошло так гладко, то это значило только то, что психиатры действовали по команде из КГБ. Тем не менее неопытность загнала меня в ловушку  как и на допросах изза неопытности приходилось попадать в ловушки, поставленные чекистами.

Эта ошибка мне стоила очень дорого, она стала своего рода развилкой, с которой начиналась дорога в направлении, где всюду висели указатели «В ад». Однако в 1976 году я ничего этого не мог предсказать и отнесся к своей первой госпитализации достаточно спокойно.

Отчасти это объяснялось легкими условиями существования в психбольнице. Меня поместили в хорошее отделение, не давали лекарств, если не считать слабых транквилизаторов. В том отделении не было буйных  наоборот, некоторые из пациентов были довольно интересными людьми. Там лежал мой ровесник Саша Рязанов  обладатель первого разряда по шахматам. Саша страдал от серьезного заболевания, его мучили голоса. (Через несколько лет я встречу его опять  в той же больнице, но тогда он будет уже в таком состоянии, что не сможет сыграть ни одной партии дальше дебюта.)

Там же мы познакомились с Анатолием Сарбаевым, который сам интересовался политикой и уже слышал разные  большей частью совершенно невероятные  слухи о демонстрации. По одной версии, мы устроили ее по прямому приказу из Вашингтона, и «Голос Америки» сообщил о ней заранее за несколько дней. По другой  студенты университета объявили забастовку и вышли на улицу, требуя повышения стипендий и легализации «свободной любви». Что из этого было стихийными слухами, а какие слухи намеренно распускали чекисты, понять было невозможно.

Сарбаев был родом из Самары, учился в Ленинграде, в психбольнице находился на принудительном лечении, как он сказал, изза политического дела. Уже позднее выяснилось, что дело было не политическим, а банально уголовным: в пьяном виде и в состоянии аффекта, вызванным ревностью, Сарбаев полез на когото с бритвой. Отрезвев, пытался покончить с собой, и так попал в психбольницу.

Назад Дальше