Все!
Ну, это еще не страшно.
И небывалый порядок в обшарпанном всегда хирургическом отделении, и раскрашенная, как матрешка, Катя, и даже неприятное сообщение о ночной ссоре в первой палате проходили мимо сознания доктора Соловьевой, едва задевая.
Вчера она еще раз распорядилась сделать больному анализы. Боли у него не усилились, наоборот, ослабли, температура упала, в анализах лишь небольшие отклонения от нормы. Хоть выписывай! Но что-то случилось вчера непонятное, неуловимое. Глаза. Глаза у него стали нехорошие, словно бы провалились
Он лежал, положив руки под голову, на Ирину Георгиевну взглянул равнодушно. Вчера ему сказали об операции. Ребята давно уже на уборке, он был у них за старшего, начальник гаража специально предупредил: «Ты, Петрович, прошу, с них глаз не спускай, сам знаешь, какая нынче молодежь» Думал, дадут лекарство и прощай городок Ярцевск, а вышло вон как операция! В прошлом году так же прихватило, хотели оперировать, но обошлось: полежал три дня в больнице, отпустили, сказали: «В другой раз». Значит, все правильно, вот он, другой раз. Чему быть, того не миновать, и волноваться нечего.
Докторша Петровичу не больно нравилась: чересчур горда, выше всех себя ставит, слово скажет будто милостыню подаст. Да и вообще лучше бы с мужиком дело иметь, тот если не пьяница, не шаромыжник во всякой работе надежней. Однако с выводами он не спешил, торопиться не любил, присматривался к докторше внимательно. Может, гордость лишняя у нее от обиды на людей, кто ее знает? И так бывает.
Ирина Георгиевна подошла к нему, властным жестом пресекая попытку сесть. Живот у него был твердый, напряженный.
Как провели ночь?
Нормально, доктор.
Ночь он провел неважно: вправлял мозги соседу по койке. Петрович к нему с первого же дня стал приглядываться. Тогда в палате занятный разговор вышел: два ярцевских дедка, которые у окна лежат, третий месяц бедняги, маются, о войнах толковали.
Эта война второй Отечественной называлась, а еще первая есть.
Тоже с немцами, что ли?
Нет, с французом! У них главный Наполеон, а у нас этот Багра Багра забыл!
Петрович со скуки подшутил:
Баграмян.
Во! Баграмян! воскликнул дедок, просияв всем болезненно-желтым, обросшим седой щетиной лицом.
Как же получается, продолжал Петрович невозмутимо, и я у Баграмяна воевал в эту войну. Сколько же ему было? Выходит, сто тридцать?
Ну так что? Люди и дольше живут. Ты слушай, слушай У них Наполеон, а у нас Баграмян!
И тут этот нервный сосед стал кричать. Вскочил с койки, усишками дергает, подбородком трясет.
Вы, кричит, пещерные! Из каменного века!
Деды сильно сконфузились, притихли, и Петрович в тот раз промолчал, не любил торопиться с выводами
Больно? Ирина Георгиевна помяла его живот.
Есть немного.
Значит, режемся?
Вам решать, доктор.
Она улыбнулась чуть-чуть, углами губ, ободряюще и снисходительно. Примеривалась. Вот так она должна улыбаться, когда начнется съемка. Интересно, знает ли он? Впрочем, это не его забота
Доктор Соловьева посидела в палате еще несколько минут, испытывая почему-то совершенно не свойственную ей растерянность, хотя продолжала улыбаться ободряюще и снисходительно, помня о наставлениях режиссера насчет психологической подготовки больного. Разговор у них не ладился. Ирина Георгиевна с непривычки никак не могла взять верный тон. Получалось как у неопытного следователя с опытным подследственным:
Сколько вам лет?
Сорок восемь стукнуло.
Сами-то откуда?
Из Степногорска.
А как в Ярцевск попали?
Проездом.
Потом пошло легче:
Ночью что произошло? Больной из-за вас на выписку просится!
Неужто? Зря. Ну, маленько критику навели, чтобы людей уважал, не себя одного.
Что же вы ему сказали?
Ирина Георгиевна все еще не убирала руку с его живота, и он по-свойски накрыл ее своей ладонью. Ногти у него были ужасные сбитые, обломанные, с заметной черной каймой.
Сказал, что начальника его знаю.
В самом деле знаете? спросила она, с сомнением разглядывая эти обломанные ногти.
Я таких типов знаю.
Действительно, ничего особенного ночью не случилось, ткнул пару раз подвернувшимся под руку костылем в бок нервному соседу: храпит, как жеребец, замучил всех, а разбудишь скандалит, хоть из палаты беги. Вот тогда Петрович и сказал ему: «Учти, я твоего начальника знаю. Будут тебе неприятности». Эта штука у Петровича про запас, вроде козырной карты лежала. Не на всех действовало, конечно, он понимал, кому говорить. Если бы ему самому, например, пригрозили, он бы сильно удивился такой глупости. В прошлом году собрался в другой гараж перейти, поближе к дому; начальник за сердце схватился: в гараже десять машин без шоферов. Нет, если и опасался чего Петрович в этой жизни не уснуть бы в долгом рейсе за баранкой. И только.
Надо с вами поосторожнее. Вы с моим начальником не знакомы, случайно? Ирина Георгиевна словно бы нехотя освободила руку.
Работа у вас тяжелая, грязная, вам бояться нечего. Вы сами себе начальник, ответил он спокойно.
И тут доктор Соловьева совершила странный, противоречащий не только ее принципам, но и общепринятым нормам поступок: достав из кармана халата маникюрную пилку, захватила поудобнее руку Петровича и принялась приводить в порядок его ужасные ногти. Спохватившись, бросила пилку на постель:
Продолжайте в том же духе
В дежурке Ирина Георгиевна нет-нет да и вспоминала свой порыв то ли своего рода месть за минуты растерянности, то ли, наоборот, признание особых прав этого человека, который стал для нее со вчерашнего дня уже не просто больным, но соучастником в деле.
Не удержавшись, она заглянула в историю болезни. Шофер! Ну разумеется Шофер! Забавно. Как раз недавно они советовались с мужем: не нанять ли им шофера? Институтская машина не очень устраивала Василия Васильевича, он мог пользоваться ею лишь в служебное время. Если приходилось вечером ехать на банкет, он садился за руль своей машины. Но что за удовольствие произносить тосты с бокалом минеральной в руке? Они решили все-таки шофера пока не брать: хлопотно. Теперь Ирина Георгиевна подумала: «Забавно! Мог быть и этот».
Время шло, миновали все сроки, а друзья родственника все не приезжали. Несколько раз тот звонил на службу, и ему неизменно отвечали: «Выехали. Ждите».
Милый доктор! говорил он, сложив молитвенно, лодочкой, ладони. Не сердитесь, искусство всегда приблизительно, его служители не отличаются пунктуальностью. Они обязательно приедут.
Они приехали после обеда, и сразу в маленькой ярцевской больнице все перевернулось вверх дном. Из видавшего виды «рафика» выскочили пятеро: двое прежних, молодых, в замшевых куртках, трое незнакомых, еще моложе, в куртках из заменителя. Замшевые вбежали на крыльцо, остальные принялись выгружать аппаратуру. Больше в «рафике» никого не осталось. Ирина Георгиевна наблюдала за ними в окно. Через несколько минут она была уверена, что ошиблась: не пять, а по крайней мере двадцать пять! Казалось, не найти такого места в больнице, где не попался бы на глаза кто-нибудь из приезжих. Одного обнаружила в пищеблоке снимал пробу у растерянной поварихи, другого в родильном отделении беседовал с роженицами, призывая их дать любимой родине чудо-богатырей. Удовлетворив свое профессиональное любопытство, они собрались вместе, нимало не стесняясь Ирины Георгиевны, принялись обмениваться мнениями:
Все отлично, старики, но где доска?
Какая?
Ну эта «Охраняется государством как памятник древнего зодчества» «Стиль барако».
Мы, случайно, адресом не ошиблись?
Не ошиблись, без паники! Будем снимать вот эту симпатичную тетю. «Женщина в белом» знаменитый хирург любимая ученица Склифосовского юбилейная стотысячная операция двадцать лет среди аборигенов сеет разумное, доброе, пожинает вечное!
Обменявшись мнениями, гости снова разбежались, на этот раз вовсе исчезнув с глаз. Если бы не «рафик», приткнувшийся к больничному крыльцу, можно было бы подумать навсегда. Но, как объяснил родственник, они лишь отправились знакомиться, с городом: возможно, им потребуются для телерассказа городские виды.
Он и сам тотчас куда-то сгинул, предоставив Соловьевой самой выпутываться из положения.
Детки! сказала она с ласковой яростью, когда те наконец вернулись, судя по их настроению, очень довольные видами города Ярцевска. Может, начнем все-таки? Больной с утра ждет!
Вскоре Ирина Георгиевна сидела в ярком свете «юпитеров» на постели Петровича и вела с ним беседу, стараясь придать лицу выражение приветливой сосредоточенности. Видимо, это ей плохо удавалось, потому что замшевые куртки время от времени жизнерадостно покрикивали:
Он что у вас, безнадежный? Почему такая скорбь? Операции не было, а уже хороните!
Вы, кажется, из Степногорска? сквозь зубы цедила Ирина Георгиевна. А как в наш город попали?
Из Степногорска, отвечал Петрович, покорно жмурясь от яркого света, поскольку не любил торопиться с выводами. Ехал, значит, из Степногорска через ваш город
Стоп! раздалась команда. Веселей, отец, не помираешь, чай!
Так и продолжалось это представление, пока Петрович не сделал окончательных выводов. А сделав их, сразу начал действовать: поманил толстым, так и не приведенным в благопристойность пальцем одного из замшевых, в котором определил старшего.
Значит, так, хлопцы, деловито распорядился он. Значит, вы свою музыку кончайте. Надоело.
Ирина Георгиевна словно освободилась с помощью этих слов от наваждения.
Да! Все, мальчики, все! заторопилась она, поднимаясь и косым отстраняющим жестом предупреждая любые возражения. Катя! Готовьте больного!
IX
Николай Фетисов ждал участкового со страхом и нетерпением.
Причины такой раздвоенности были довольно сложны. Сегодня утром, сдав дежурство, Николай уже собирался уходить домой, но тут ввалились в дежурку дружки, закричали:
Николай! Причитается с тебя!
Это с какой такой радости? подозрительно спросил Фетисов.
Ты дурочку-то не строй! Или теперь знаться не хочешь?
А погляжу, может, и не захочу. Чего случилось?
Не знает! обрадовались дружки, выволокли Фетисова из дежурки, провели под руки двором и втолкнули в цех. Видал? закричали они.
И Николай обомлел. Прямо на него с Доски почета, сбоку от выцветших знакомых портретов, глядела его собственная физия, только молодая да худая таким он был лет десять назад. Видно, пересняли, увеличили карточку, что сдавал он, когда поступал на работу. А до тех пор фотография еще лет пять дома лежала, недосуг ему было вновь фотографироваться. Фетисову будто к животу что-то холодное приложили, но он и глазом не моргнул.
Я думал что! протянул небрежно. Про это я еще давеча знал.
Все равно отметить надо! потребовали дружки. Положено.
Чтой-то я сильно устал, ребята, соврал Николай. С дежурства все же За мной не пропадет.
И Фетисов заспешил домой.
«Как же это случилось? думал он дорогой. И тотчас сам себе ответил: А что такого? Последний человек, что ли, Фетисов?» Авария весной была в институте, прорвало трассу кто первым бросился? Фетисов! Пока начальство спохватилось, он с ребятами уже и котлован открыл и щитами укрепил, чтобы не размывало, и не ушел, пока трубу не заварили А в прошлом году на ремонте в мастерских кто придумал кровлю без лесов менять? Опять же он, Фетисов! Премию тогда отхватил полсотни. Ребята, правда, говорили: это как рацпредложение можно оформить, в пять раз больше взять Да если бы все его придумки, что он за десять лет на работе людям подкидывал, предложениями оформлять, он, может, давно бы миллионером стал. Только он, Колька Фетисов, бескорыстный. Ему хватит и того, что имеет. Ну, верно, зашибает он. Да ведь не на работе! Там его выпившим никто ни разу не видел. Закон. Почему же его на почетную доску не повесить? Очень даже просто. Заслужил!
Так рассуждал горделиво Николай по дороге домой, и его рассуждения были чистой правдой. И все бы хорошо, да тут мимо проехал милицейский мотоцикл, проехал быстро, но Фетисов успел разглядеть: на мотоцикле сидел лейтенант Калинушкин.
И сразу все хорошее настроение у Николая улетучилось. Ведь это что же получается? Участковый сегодня явится с протоколом, и загремит Фетисов на пятнадцать суток за мелкое хулиганство! В другое время он бы как-нибудь пережил такую неприятность, посмеялся бы над собой вместе с дружками тем все бы и кончилось. Но теперь, когда его фотография висела на почетной доске, когда он стал уважаемым человеком и, главное, сам почувствовал впервые в жизни уважение к себе Нет, никак нельзя было допустить этакое.
В том, что участковый приедет, Николай не сомневался. Во-первых, всем известно, что Калинушкин слов на ветер не бросает, во-вторых, уж больно интересуется пропавшими цветами, а Фетисов пообещал сказать, кто их украл. Словом, вместо радости получилось одно расстройство. Домой Николай вернулся хмурым и озабоченным.
Клавдия сразу почувствовала его настроение, тотчас поджала губы, и вся ее сухонькая фигурка воинственно напряглась, а выражение птичьего личика стало неприступным. «Эка дура! печально подумал Николай. В одну сторону мозги работают!» И как только он подумал об этом, так его потянуло выпить, то есть просто ужас до чего захотелось. Выпить бы и забыть хотя бы на час-другой неприятности, которые его ожидали. Однако он пересилил себя. С трудом, но пересилил. К приходу участкового он должен быть как стеклышко, да и вообще будь она проклята, змеюга, из-за нее одни неприятности, пора бы и завязать, раз уж такое направление приняла его жизнь.
Мало-помалу Клавдия, видя, что ее предположения не оправдываются, отмякла, даже забеспокоилась:
Ты чего? Не заболел?
Не заболел, а, видать, заболею, ответил Николай. Нет, с досадой отмахнулся он, заметив, что жена снова поджимает губы, не о том разговор
Тут Фетисов вспомнил, что все его неприятности начались с такой же примерно ситуации, вспомнил, что жена не дала денег, когда ему позарез приспичило, и обрадовался: можно было хотя бы немного облегчить душу. Он так и поступил. Рассказал о своей беде и грустно закончил моралью:
Вот, Клашка, и все из-за трояка несчастного. Не дала трояк теперь мне на позор идти перед людьми.
И Клавдия пожалела его.
Ладно, Коль, проворковала она, положив руки на плечи мужу. Может, и обойдется, чего зря себя мучить. Ну ладно, сбегать или есть у тебя?
Не хочу! отрубил Николай и тем самым окончательно сразил Клавдию.
Пашка вернулся с улицы, распевая во все горло; мать шикнула на него:
Не ори! Папка болеет!
Пашка покосился на отца. Выпившим он его не выносил, а трезвым любил; потому что Николай Фетисов был человек веселый и с сыном играл во что хочешь: хоть в футбол, хоть в пристеночку на деньги, причем обижался, как маленький, проигрывая, и пытался обжулить. Раньше, когда телевизора не было, Пашка мог целый вечер слушать отца, сочинявшего небывальщину про царей, царских дочек и жуликов, которые всех побеждали и женились на царевых дочках.
Ну чего, старый, доходишь помаленьку? строго сказал Пашка, подходя к отцу, и стукнул его дружески кулаком по спине. Чего болит-то?
Николай через силу улыбнулся сыну, вяло похвастался:
А меня, Паш, на доску почетную поместили. Вот, брат, какие дела. Теперь у тебя отец почетный!
С того и заболел, что ли? засмеялся Пашка.
Не приставай к отцу! прикрикнула Клавдия. Иди гуляй!
Погоди, остановил ее Фетисов, расслабленно приподняв руку. Садись, Паш, разговор у меня к тебе.
Пашка присел на самый краешек стула, готовый в любой миг сорваться, если отец задумает какую-нибудь каверзу: Пашка изучил отца хорошо.
Позавчера дядя Саша приходил, участковый, сказал Фетисов.
Ну?
Насчет цветов интересовался. У Билибиных оборвали
Слышал. Так что?
Ничего не узнал? А? Ты, если что знаешь, скажи, заторопился Николай. Кто мог оборвать-то? Ясно, пацаны, больше некому. Твои же дружки небось. Ты скажи, если знаешь
Не знаю я ничего, нахмурился Пашка. А и знал бы, не сказал.
Да мы это дело так обставим ничего им не будет. Какой с пацанов спрос? Поругают и все. А я вам за это трояк дам. На трояк-то чего купить можно, ты посчитай. Так и передай пацанам: мол, даст трешницу и ничего не будет. А, Паш?