Слугами мы особо не разжились, развлечений было мало, пищи — тем более, и со всех сторон нас окружал влажный, темный лес. Мы представляли собой редкую диковинку в этих местах; ни один из встреченных нами аборигенов никогда раньше не видел белого человека, а большинство о нем даже никогда не слышало. Можно представить себе наше удивление, когда однажды во второй половине дня к нам в лагерь забрел настоящий англичанин. Мы о нем ничего не слышали, зато он, напротив, не только знал о нашем существовании, но даже предпринял пятидневный переход исключительно с целью найти нашу стоянку.
Несмотря на облачавшие его лохмотья и пятидневную щетину на лице, мы сразу обратили внимание на то, что ранее этот человек, видимо, был весьма опрятен, одевался как щеголь и, естественно, ежедневно брился. Телосложением он едва ли походил на атлета, однако был достаточно жилист. У него было типично английское лицо, с которого начисто стерты любые следы эмоций, так что иностранцы наверняка подумали бы, что этот человек вообще не способен на какие-либо чувства или переживания. Если у его лица и было какое-то выражение, то его скорее всего можно было охарактеризовать как твердую решимость чинно следовать по жизни, не вмешиваясь в чужие дела и по возможности не причиняя никому беспокойства.
Звали его Этчам. Он скромно представился и, присев за наш стол, ел столь сдержанно и размеренно, что мы с трудом верили нашим проводникам, сославшимся на слова его проводников, что за пять дней пути он лишь трижды прикасался к пище, да и то весьма скудной. По окончании трапезы мы закурили, и он поведал, зачем пришел к нам.
— Мой шеф очень плох, — проговорил он между затяжками сигарой. — Если дело не пойдет на поправку, долго он не протянет. И я подумал, что, возможно…
Голос у Этчама был негромкий, спокойный и ровный, но я обратил внимание на капельки пота, выступившие у него на верхней губе под щетиной усов, и все же расслышал в интонациях едва заметное подрагивание от сдерживаемых эмоций. В глазах гостя поблескивали искорки возбуждения, и его особая забота о собственных манерах не могла не тронуть меня. Ван Райтен вел себя весьма сдержанно, и если даже чувствовал нечто тревожное в связи с данной встречей, то умело скрывал. Слушал он, однако, весьма внимательно, и это удивило меня, поскольку я всегда знал его как человека, привыкшего все отвергать сходу. Нет, на сей раз он явно вслушивался в робкие, сбивчивые намеки Этчама, и даже задавал вопросы.
— А кто ваш шеф?
— Стоун, — коротко произнес Этчам.
Мы оба напряглись.
— Ральф Стоун? — почти одновременно прозвучали наши удивленные голоса.
Этчам кивнул.
Несколько минут мы с Ван Райтеном сидели молча. Мой напарник никогда раньше не встречался со Стоуном, тогда как мне довелось не только учиться вместе с этим человеком, но и нередко выезжать в совместные экспедиции. Два года назад до нас дошли некоторые слухи о Стоуне — это было к югу от Луэбо в провинции балунда, которую потрясли его демонстративные выпады против местного знахаря, завершившиеся полным посрамлением и падением колдуна в глазах униженного им племени. Местные жители даже разломали ритуальный свисток знахаря и отдали его обломки Стоуну. Чем-то это походило тогда на триумф Давида над Голиафом, во всяком случае, на жителей Балунды тот инцидент произвел неизгладимое впечатление.
Мы предполагали, что Стоун находится где-то далеко от нас, если вообще в Африке, а оказалось, что он опередил нас, причем не столько территориально, сколько по части сделанных им открытий.
2
Упоминание Этчамом имени Стоуна воскресило в нашей памяти мучительно-дразнящую историю его жизни; его удивительных родителей и их драматичную смерть, его блестящую учебу в колледже; завораживающие слухи о миллионном состоянии, открывавшем многообещающие перспективы для молодого человека; широко распространившуюся дурную молву, едва не опорочившую его имя; романтическое бегство в объятия ослепительной писательницы, внезапная череда книжек которой заметно омолодила ее в глазах восторженной публики, а ослепительная красота и очарование снискали ей массу лестных отзывов литературной критики. За всем этим последовал оглушительны скандал по поводу нарушения ею предыдущего брачного договора, приведший к неожиданной ссоре молодоженов и разводу, а затем была череда широко разрекламированных заявлений разведенной дамы об очередном замужестве, но — о, женщины! — завершившаяся тем, что «молодые» снова сошлись, немного пожили вместе, снова разругались в пух и прах — вплоть до нового развода, Стоун поспешно бежал из родной Англии, и вот он здесь — под пологом лесов Черного континента. Воспоминания о перипетиях жизни Стоуна обрушились на меня подобно шквалу; мне показалось, что и бесстрастный Ван Райтен на сей раз не остался безучастным к судьбе отважного путешественника, так что некоторое время мы просидели в полном молчании.
Наконец он спросил:
— А где Вернер?
— Умер, — ответил Этчам. — Еще до того, как я присоединился к Стоуну.
— Вы не были с ним в Луэбо?
— Нет. Мы встретились у водопадов Стэнли.
— Кто с ним сейчас? — спросил Ван Райтен.
— Только слуги-занзибарцы и носильщики.
— Какие именно носильщики? — тон у Ван Райтена был требовательный.
— Люди из племени манг-батту, — простодушно ответил Этчам.
Мы были поражены, поскольку данное известие лишний раз подтверждало репутацию Стоуна как прирожденного лидера. Дело в том, что ранее никому не удавалось привлечь людей манг-батту к работе в качестве носильщиков, тем более за пределами их родной местности или в какой-то длительной и сложной экспедиции.
— И долго вы пробыли в этом племени?
— Несколько недель. Стоун заинтересовался ими и составил довольно подробный словарь их языка. У него даже сформировалась теория о том, что они представляют собой ветвь, отходящую от племени балунда, чему он нашел немало подтверждений, когда изучал их обычаи.
— Чем же вы все это время питались? — поинтересовался Ван Райтен.
— В основном, пробавлялись дичью.
— И давно Стоун болеет?
— Больше месяца.
— А вы все это время спокойно занимаетесь охотой! — не удержался Ван Райтен.
На обветренном, задубевшем лице Этчама каким-то образом проступила краска стыда.
— Да, я охотился, — удрученно признался он, — впрочем, без особого успеха. Несколько раз так досадно промазал.
— Чем болен ваш шеф?
— У него что-то вроде карбункулов на теле.
— Ну, уж пара карбункулов едва ли свалила бы такого человека, как Стоун, — усомнился Ван Райтен.
— Видите ли, это не совсем карбункулы, — пояснил Этчам. — Я же сказал: что-то вроде. И их отнюдь не пара. За все это время у него появилось несколько дюжин подобных опухолей, причем иногда по пять штук сразу. Будь это действительно карбункулы, он бы давно Богу душу отдал. Временами болезнь отпускает его, а иногда становится совсем плохо.
— В смысле?
— Видите ли, — Этчам явно колебался, — эти нарывы лишь внешне походят на карбункулы. Они не очень глубоко проникают вглубь тканей тела, практически безболезненны и почти не вызывают повышения температуры. И в то же время создается впечатление, что они — лишь симптом какого-то другого, более серьезного заболевания, которое временами отражается даже на его рассудке. Поначалу он еще позволял мне помогать ему одеваться, так что я видел некоторые из них. Но потом он стал тщательно скрывать их — и от меня, и вообще от посторонних. Когда наступает очередное обострение, он скрывается у себя в палатке и никого туда не впускает, даже меня.
— У него много сменной одежды? — спросил Ван Райтен.
— Есть кое-что, — с сомнением в голосе произнес Этчам, — но он ею почти не пользуется, предпочитая каждый раз стирать один и тот же комплект. И надевает только его.
— И как же он борется со своим недугом?
— Срезает эти нарывы бритвой — под самое основание.
— Что?! — не смог удержаться Ван Райтен.
Этчам ничего не сказал и лишь внимательно посмотрел ему в глаза.
— Прошу прощения, — пробормотал Ван Райтен, — но вы действительно поразили меня. Это определенно не карбункулы, поскольку при таком методе «лечения» он бы давно уже скончался.
— Но я ведь уже сказал вам, что это лишь похоже на карбункулы, — тихо проговорил Этчам.
— Да что ж получается-то? Он что, с ума сошел?
— Может, и так. Меня он, во всяком случае, совсем не слушает и ни о чем не просит.
— И сколько их он уже срезал подобным образом?
— Насколько мне известно, пока только два.
— Два? — переспросил Ван Райтен.
Этчам снова покраснел.
— Я как-то раз подсмотрел через щелку в его палатке… Мне показалось, что несмотря на все его протесты, я должен продолжать заботиться о нем, тем более, что сам он не в состоянии этого делать.
— Согласен с вами, — кивнул Ван Райтен. — И вы сами видели, как он их срезал?
— Да, оба раза. И я думаю, что с остальными он поступил таким же образом.
— Сколько, вы говорите, было у него таких опухолей?
— Несколько десятков, — коротко проговорил Этчам.
— Как у него с аппетитом?
— Просто волчий. Съедает больше, чем два носильщика.
— Ходить он может?
— Передвигается кое-как, только все время стонет, — просто сказал Этчам.
— Значит, говорите, температура невысокая? — задумчиво пробормотал Ван Райтен.
— Да, не очень.
— Он впадал в бред?
— Всего дважды. Сначала — когда появилась первая опухоль, потом еще раз. В те моменты он не позволял никому даже приблизиться к нему. Но нам было слышно, как он все говорит, говорит без умолку… Слуги очень пугаются.
— В бреду он пользуется местным наречием?
— Нет, но это какой-то очень близкий им диалект. Хамед Бургаш — это один из наших занзибарцев — утверждает, что он говорит на языке племени балунда. Я тоже немного с ним знаком, хотя всерьез никогда не занимался. Стоун за неделю освоил язык манг-батту лучше, чем я смог бы за год. Но мне показалось, что я тоже различил несколько слов. Во всяком случае, носильщики из этого племени тогда не на шутку перепугались.
— Перепугались? — недоверчиво переспросил Ван Райтен.
— И занзибарцы тоже, даже Бургаш. Да и я немного струхнул, правда, по другому поводу. Дело в том, что он говорил разными голосами.
— Что-что? — не удержался Ван Райтен.
— Да, — повторил Этчам, причем сейчас он казался более возбужденным, чем прежде. — Это были два разных голоса, как при беседе двух людей. Один был его собственный, а другой — очень высокий, пронзительный, блеющий какой-то, ни на что не похожий. Первый, более низкий, вроде бы проговорил нечто, похожее на «голова», «плечо», «бедро» на языке магн-батту, разумеется, и еще, кажется, «говори» и «свисти»; а второй, писклявый, так пронзительно проверещал: «убить», «смерть» и «ненависть». Бургаш тогда подтвердил, что тоже слышал эти же слова. Он знает магн-батту гораздо лучше меня.
— А носильщики что сказали?
— Они только повторяли: «Лукунду, лукунду», — ответил Этчам. — Я не знал этого слова, и Бургаш пояснил, что на магн-батту оно означает «леопард».
— Он ошибся, — проговорил Ван Райтен. — На диалекте это означает «колдовство».
— Меня это не удивило, — кивнул Этчам. — Уже этих двух голосов было вполне достаточно, чтобы поверить в магию.
— И что, один голос отвечал другому?
Даже сквозь плотный загар Этчама можно было заметить, как он побледнел, точнее посерел.
— Иногда они звучали одновременно, — как-то хрипло произнес он.
— Оба сразу?!
— Да. Другим тоже так показалось. Но это еще не все.
Он сделал паузу и окинул нас беспомощным взглядом.
— Скажите, может человек что-то говорить и одновременно свистеть?
— Что вы имеете в виду?
— Мы слышали глубокий, низкий, грудной баритон Стоуна, а между словами слышался другой — резкий, пронзительный, иногда чуть надтреснутый звук. Вы ведь знаете, что как бы ни старался взрослый мужчина издать тонкий и высокий свист, он у него все равно будет отличаться от свиста мальчика, женщины или маленькой девочки. У них он больше похож на дискант, что ли. Так вот, если вы можете представить себе совсем маленького ребенка, который научился свистеть, причем практически на одной ноте, то этот звук был именно таким, только еще более пронзительным, и он прорывался на фоне низких тонов голоса Стоуна.
— И вы не бросились к нему на помощь?
Этчам покачал головой.
— Стоун не привык кому-либо угрожать, но в тот раз его слова прозвучали именно как угроза. Немногословно, совсем не как больной, он просто… он просто произнес твердым и спокойным голосом, что если хотя бы один из нас — я ли, проводник ли — подойдет к нему в тот момент, когда все это происходит, то этот человек умрет на месте. Причем на нас подействовали не столько сами слова, сколько то, как он их произнес: словно монарх объявил своим подданным, что хотел бы в одиночестве встретить свой смертный час. Естественно, ослушаться его мы не могли.
— Понимаю, — коротко бросил Ван Райтен.
— А сейчас он совсем плох, — беспомощным голосом повторил Этчам. — И я подумал, что, возможно…
Даже несмотря на тщательно выверенное, построение фраз нетрудно было заметить, что он испытывает к Стоуну искреннюю любовь и подлинное сострадание.
Как и многим другим способным и компетентным людям, Ван Райтену в известной степени был присущ довольно жесткий эгоизм, и именно в тот момент он дал о себе знать. Ван Райтен сказал, что во время нашего путешествия мы, как, видимо, и Стоун, проявляли искреннюю заботу о благополучии всех членов экспедиции; затем добавил, что отнюдь не забыл про солидарность, связывающую двух исследователей, однако тут же заметил, что едва ли стоит подвергать серьезному риску судьбы нескольких человек в угоду интересам одного-единственного человека, которому, к тому же, очевидно, уже ничем нельзя помочь. И намекнул, что если мы до сих пор с весьма большим трудом добывали на охоте пропитание для одних себя, то после объединения отрядов эта задача усложнится вдвое, и мы наверняка столкнемся с проблемой самого настоящего голода. Отклонение от запланированного маршрута на целых семь дней пути (таким образом он, видимо, решил польстить Этчаму как путешественнику) может подвергнуть смертельному риску всю нашу экспедицию.
3
В словах Ван Райтена, несомненно, присутствовали и логика, и здравый смысл. Этчам сидел с поникшей головой и вообще виноватым видом, словно первоклассник перед учителем.
— Я занимаюсь поиском пигмеев, — закончил Ван Райтен. — И намерен искать именно их.
— Тогда, возможно, вас заинтересует вот это, — очень тихо проговорил Этчам.
Из бокового кармана куртки он извлек два предмета и протянул их Ван Райтену. Они были округлой формы, а по размерам превосходили крупную сливу, но не дотягивали до маленького персика — одним словом, они легко умещались в ладони взрослого человека. Предметы были черного цвета и поначалу я не понял, что это такое.
— Пигмеи! — воскликнул Ван Райтен. — Ну конечно же пигмеи! И росту в них не более шестидесяти сантиметров. Вы хотите сказать, что это головы взрослых особей?
— Я ничего не хочу сказать, — бесцветным тоном проговорил Этчам. — Вы сами все видите.
Ван Райтен передал мне одну из голов. Солнце только еще начинало заходить за горизонт, и я смог внимательно ее разглядеть. Это действительно была высушенная голова, прекрасно сохранившаяся; остатки плоти на ней затвердели настолько, что походили на вяленую аргентинскую говядину. На нижнем конце шеи болтались иссохшие лохмотья тканей, а прямо по центру торчал обрубок позвоночника. Крошечный подбородок острым клинышком обозначал выступающую вперед нижнюю челюсть, между губами белели почти микроскопические зубы, сплюснутый нос, покатый лоб и ничтожные клочки чахлой волосяной растительности на миниатюрном черепе. Ни одной своей чертой голова не производила впечатления, будто принадлежала младенцу или хотя бы юноше — напротив, она как бы олицетворяла собой зрелость, даже подступающее одряхление.
— Откуда у вас это? — спросил Ван Райтен.
— Я и сам не знаю, — коротко ответил Этчам. — Нашел ее среди вещей Стоуна, когда рылся в них в поисках лекарства или какого-нибудь наркотика, чтобы облегчить его страдания. Даже и не знаю, где он их отыскал. Но готов поклясться, что до прихода в этот район у него их не было.
— Вы уверены? — Ван Райтен не спускал с Этчама внимательного взгляда своих больших глаз.