Антологическое
Сенека учит меня
что страх недостоин мужчины
для сохраненья лица
сторону смерти возьми
тополь полковник двора
лихорадочный треп первой дружбы
ночь напролет
запах липы
уместивший всю жизнь
вот что я оставляю
а Сенека учит меня
«Мама маршевую музыку любила»
Мама маршевую музыку любила.
Веселя бесчувственных родных,
виновато сырость разводила
в лад призывным вздохам духовых.
Видно, что-то вроде атавизма
было у совслужащей простой
будто нет его, социализма,
на одной шестой.
Будто глупым барышням уездным
не собрать серебряных колец,
как по пыльной улице с оркестром
входит полк в какой-нибудь Елец.
Моя мама умерла девятого
мая, когда всюду день-деньской
надрывают сердце «аты-баты»
коллективный катарсис такой.
Мама, крепко спи под марши мая!
Отщепенец, маменькин сынок,
самого себя не понимая,
мысленно берет под козырек.
Голливуд
Федеральный агент не у дел и с похмелья
узнает о киднеппинге по CNN.
Кольт на задницу, по боку зелье
это почерк NN!
Дальше больше опасных вопросов.
Городской сумасшедший сболтнул, где зарыт
неучтенный вагон ядовитых отбросов.
«Dad!» взывает девчушка навзрыд.
В свой черед с белозубою шуткой
негр-напарник приходит на помощь вдвоем
с пострадавшей за правду одной проституткой
и спасен водоем.
А к экрану спиной пожилой господин,
весь упрек и уныние, моет посуду
(есть горазды мы все, а как мыть я один)
и следы одичания видит повсюду.
Прикрываясь ребенком, чиновная мразь
к вертолету спешит. Пробил час мордобоя.
Хрясь наотмашь раскатисто, хрясь!
И под занавес краля целует героя.
И клеенчатый фартук снимает эстет.
С перекурами к титрам домыта посуда.
Cказка ложь, но душа, уповая на чудо,
лабиринтом бредет, как в бреду Голливуда,
окликая потемки растерянно: «Dad?!»
«А самое-самое: дом за углом»
А самое-самое: дом за углом,
смерть в Вязьме, кривую луну под веслом,
вокзальные бредни прощанья
присвоит минута молчанья.
Так русский мужчина несет до конца,
срамя или славя всесветно,
фамилию рода и имя отца
а мать исчезает бесследно
«У Гоши? Нет. На Автозаводской?..»
У Гоши? Нет. На Автозаводской?
Исключено. Скорей всего, у Кацов.
И виделись-то три-четыре раза.
Нос башмачком, зеленые глаза,
а главное летящая походка,
такой ни у кого ни до, ни после.
Но имени-то не могло не быть!
Еще врала напропалую:
чего-то там ей Бродский посвятил,
или Париж небрежно поминала
одумайся, какой такой Париж?!
Вдруг вызвалась «свой способ» показать
от неожиданности я едва не прыснул.
Показывала долго, неумело
и, морщась, я ударами младых
и тощих чресел торопил развязку.
Сегодня, без пяти минут старик,
я не могу уснуть не вообще,
а от прилива скорби.
Вот и вспомнил
чтоб с облегчением забыть уже
на веки вечные Немесова. Наташа.
«Старость по двору идет»
Старость по двору идет,
детство за руку ведет,
а заносчивая молодость
вино в беседке пьет.
Поодаль зрелые мужчины,
Лаиса с персиком в перстах.
И для полноты картины
рояль виднеется в кустах.
Кто в курсе дела, вряд ли станет
стыдиться наших пустяков,
зане метаморфозой занят:
жил человек и был таков.
А я в свои лета, приятель
и побратим по мандражу,
на черный этот выключатель
почти без робости гляжу.
Чик-трак и мрак. И все же тайна
заходит с четырех сторон,
где светит месяц made in China
и спальный серебрит район,
где непременно в эту пору,
лишь стоит отодвинуть штору,
напротив каждого окна
звезда тщеты, вот и она.
«Вот римлянка в свои осьмнадцать лет»
«Старость по двору идет»
Старость по двору идет,
детство за руку ведет,
а заносчивая молодость
вино в беседке пьет.
Поодаль зрелые мужчины,
Лаиса с персиком в перстах.
И для полноты картины
рояль виднеется в кустах.
Кто в курсе дела, вряд ли станет
стыдиться наших пустяков,
зане метаморфозой занят:
жил человек и был таков.
А я в свои лета, приятель
и побратим по мандражу,
на черный этот выключатель
почти без робости гляжу.
Чик-трак и мрак. И все же тайна
заходит с четырех сторон,
где светит месяц made in China
и спальный серебрит район,
где непременно в эту пору,
лишь стоит отодвинуть штору,
напротив каждого окна
звезда тщеты, вот и она.
«Вот римлянка в свои осьмнадцать лет»
Е. С.
Вот римлянка в свои осьмнадцать лет
паркует мотороллер, шлем снимает
и отрясает кудри. Полнолунье.
Местами Тибр серебряный, но пробы
не видно из-за быстрого теченья.
Я был здесь трижды. Хочется еще.
Хорошего, однако, понемногу.
Пора «бай-бай» в прямом и переносном,
или напротив: время пробудиться.
Piazza de Massimi, здесь шлялись с Петей
(смех, а не «пьяцца» черный ход с Навоны),
и мне пришло на ум тогда, что Гоголь
березу вспомнил, глядя на колонны,
а не наоборот. Так и запишем.
Вот старичье в носках и сандалетах
(точь-в-точь как северные старики)
бормочет в лад фонтану.
А римлянка мотоциклетный шлем
несет за ремешок, будто бадейку
с водой, скорее мертвой, чем живой.
И варвар пришлый, ушлый скиф заезжий
так присмирел на склоне праздной жизни,
что прошептать готов чувихе вслед:
«Хранят тебя все боги Куна»
Подражание
Into my heart an air that kills
A. E. HousmanДвор пуст и на расправу скор
и режет без ножа.
Чье там окно глядит в упор
с седьмого этажа?
Как чье окно? Твое окно,
ты обретался здесь
и в эту дверь давным-давно
входил, да вышел весь.
«Когда я был молод, заносчив, смешлив»
Когда я был молод, заносчив, смешлив,
раз, в забвенье приличий, я не пошел
ни на сходку повес с битьем зеркал,
ни к Лаисе на шелест ее шелков.
А с утра подался на Рижский вокзал,
взял билет, а скорее всего, не брал,
и за час примерно доехал до
вот название станции я забыл.
В жизни я много чего забыл,
но помню тот яркий осенний день
озноб тополей на сентябрьском ветру,
синее небо и т. п.
В сельпо у перрона я купил
чекушку и на сдачу батон,
спросил, как короче пройти к реке
и мне указали кратчайший путь.
В ивах петляла Истра-река,
переливалась из света в тень.
И повторялись в реке берега,
как повторяются по сей день.
Хотя миновало сорок лет
целая вечность коту под хвост,
а река все мешает тень и свет;
но и наш пострел оказался не прост.
Я пил без закуски, но не косел,
а отрезвлялся с каждым глотком.
И я встал с земли не таким, как сел,
юным зазнайкой-весельчаком.
Выходит, вода пустячной реки,
сорок лет как утекшая прочь стремглав,
по-прежнему держит меня на плаву,
даже когда я кругом неправ.
Шли и шли облака среди тишины,
и сказал я себе, поливая траву:
«Значит, так» и заправил рубашку в штаны
так с тех пор и живу.
«Обычно мне хватает трех ударов»
О. Т.
Обычно мне хватает трех ударов.
Второй всегда по пальцу, бляха-муха,
а первый и последний по гвоздю.
Я знаю жизнь. Теперь ему висеть
на этой даче до скончанья века,
коробиться от сырости, желтеть
от солнечных лучей и через год,
просроченному, сделаться причиной
неоднократных недоразумений,
смешных или печальных, с водевильным
оттенком.
Снять к чертям и на растопку!
Но у кого поднимется рука?
А старое приспособленье для
учета дней себя еще покажет
и время уместит на острие
мгновения.
Какой-то здешний внук,
в летах, небритый, с сухостью во рту,
в каком-нибудь две тысячи веселом
году придет со спутницей в музей
(для галочки, Европа, как-никак).
Я знаю жизнь: музей с похмелья мука,
осмотр шедевров через не могу.
И вдруг он замечает, бляха-муха,
охотников. Тех самых. На снегу.