Стиль внимает не только диктовке авторского внутреннего голоса, но и разноголосице эпохи. Какие-либо поветрия, новшества в языке могут восприниматься современниками как порча и даже вырождение, пока кто-либо во всеоружии таланта не возьмет ущербную речь в оборот и не извлечет из нее стиль.
«Ко мне подошел Тимошенко, солдат третьего орудия, грабитель и насильник, он отвернул свой темно-зеленый полушубок и показал рану. Осколок попал ему в член. Рыдая, он взобрался на свою лошадь и ускакал, больше я его не видел». Это не Бабель, а из воспоминаний поручика С. И. Мамонтова; но беспечное озверение пополам с истерикой, видимо, ощущались в самом воздухе Гражданской войны и сделались лейтмотивом «Конармии». А когда бессловесные массы внезапно обрели дар речи и принялись наново именовать мир, Платонов открыл в этом косноязычии смысл и душу. А Зощенко в ту же пору взял за исходную точку стиля язык коммунальных квартир и «трамвайных перебранок».
Так что большие стилистические открытия объективны и сопоставимы с выдающимися открытиями в естественных науках. Закон всемирного тяготения существует сам по себе от начала времен, но именно Ньютон обнаружил его существование.
И примеров подобного наведения реальности на резкость в искусстве немало.
Смолоду я считал условностью живописи Возрождения виды сквозь высокие узкие окна с неправдоподобно большим обзором, вмещающим небо, горы, долину с рекой и белыми петлями дороги. Пока однажды не забрел в церковные руины под Кутаиси и не увидел через щербатый оконный проем примерно ту же панораму. На недавней московской выставке Пауля Клее можно было прочесть и дневниковую запись художника: «Искусство не изображает видимое, но делает его видимым».
Правда, собственный стиль, даже очень яркий и абсолютно узнаваемый, не гарантирует писателю легкой жизни. Лишь постоянный приток душевной энергии и вера в насущность своего сообщения предупреждает превращение стиля в хватку мастерства. На эту тему о «строчках с кровью» и т. п. великими авторами сказано много горьких и гордых слов.
Давным-давно я прочел высказывание, кажется, Огюста Ренуара, что-де в искусстве главное не что и не как, а кто. Но даже если я запамятовал, и это было сказано кем-то другим, все равно, похоже, так оно и есть.
2017Парадокс акына
Семена Израилевича Липкина нельзя было не уважать. Помимо других талантов и добродетелей, его отличали неприязнь к красному словцу и точность, затрудняющая безмятежный треп. Как-то я в легком разговоре, совершенно не предвидя возражений, вскользь и пренебрежительно помянул акына Джамбула, лауреата Сталинской премии и многократного орденоносца. «Это вы напрасно, вдруг сказал Липкин. Я был с ним знаком. Он был умен и ему принадлежит лучшее из известных мне определений поэзии: Поэзия утешает, не обманывая».
Как такое возможно, ведь существует взрослое, основанное на опыте знание, что правда по большей части безрадостна?
Здесь полезно «поверить гармонию алгеброй» и пристальней присмотреться к процессу с торжественным названием «творчество».
Счастливая случайность в искусстве поэзии значит, быть может, больше профессионализма и пресловутой техники. Давным-давно и не раз замечено, что настоящую поэзию мутит от профессионализма, в первую очередь, от собственного. Похвалы вроде «от зубов отскакивает» это не про поэзию, с этим в конферанс или скоротать ненастье за игрой в буриме. Версификационная сноровка главным образом и пригождается, чтобы счастливую случайность подметить и не упустить.
Больше, чем к любому другому искусству, к поэзии имеет отношение сказочное напутствие пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.
Желаемого результата достигает ремесло на том стоит мир:
Летчик водит самолеты
Это очень хорошо!
Повар делает компоты
Это тоже хорошо.
Доктор лечит нас от кори,
Есть учительница в школе.
А творчество высокой пробы каждый раз изумляется собственной удаче «ай да Пушкин! ай да сукин сын!» будто она свалилась как снег на голову, а не была гарантирована талантом и мастерством.
Допустим, Пушкин нам не указ он всего лишь гений Но Бог! Бог Абсолютное Всемогущество по определению! На первой же странице Библии читаем, как Он, создавая свет, небо, флору, фауну и проч., лишь по завершении каждого этапа Творения, задним числом видел, «что это хорошо». (Зубной врач или электрик, простодушно ликующий в связи с удачным исходом профессиональных манипуляций, наверняка внушили бы нам кое-какие опасения.)
Допустим, Пушкин нам не указ он всего лишь гений Но Бог! Бог Абсолютное Всемогущество по определению! На первой же странице Библии читаем, как Он, создавая свет, небо, флору, фауну и проч., лишь по завершении каждого этапа Творения, задним числом видел, «что это хорошо». (Зубной врач или электрик, простодушно ликующий в связи с удачным исходом профессиональных манипуляций, наверняка внушили бы нам кое-какие опасения.)
Такая вот, на обывательски-здравый взгляд, странная, едва ли не дилетантская реакция на сделанное дело. Однако подмеченная странность кажется не просто занятным совпадением, а стойким признаком всякой творческой работы. И эстетическое удовольствие в большой степени не что иное, как разделенный публикой восторг автора из-за случившегося с ним чуда: он внезапно посрамил свои же представления о собственных возможностях превзошел себя. (В этом, если вдуматься, коренное отличие искусства от спорта с его одним-единственным и общим рекордом на всех участников того или иного состязания.)
Занятия искусством, по убеждению Владимира Набокова, наводят на мысль, что «при всех ошибках и промахах внутреннее устройство жизни», как и устройство «точно выверенного произведения искусства тоже определяется вдохновением и точностью» А раз так, то применительно к бытию не вовсе заказаны представления о замысле!
Именно эстетическое совершенство какого-
либо изделия человеческого гения может свидетельствовать в пользу метафизической подоплеки искусства. Праведное содержание здесь ни при чем.
Иногда что-то такое подозревая, я с понятной радостью прочел у Аверинцева: «Классическая форма это как небо, которое Андрей Болконский видит над полем сражения при Аустерлице. Она не то чтобы утешает, по крайней мере, в тривиальном, переслащенном смысле; пожалуй, воздержимся даже и от слова катарсис как чересчур заезженного; она задает свою меру всеобщего, его контекст, и тем выводит из тупика частного».
Кажется, библейская Книга Иова без насилия поддается прочтению как притча о герое и авторе, о «тупике частного» и о воле замысла[4].
Это история человека, который процветал и благодарил Господа за свое процветание, но Тот по наущению сатаны поставил над счастливым праведником жестокий эксперимент: лишил всего, чтобы проверить, насколько бескорыстна его набожность. И Иов терпел, терпел ужасные лишения, а потом возроптал. И, невзирая на глубокомысленные и красноречивые уговоры советчиков-доброхотов, он оставался безутешен, криком кричал и докричался до Бога. И Бог Иову ответил, но не на человеческий лад, а на какой-то иной Вместо разговора о бедах, обрушившихся на Иова, Всевышний повел величественную, пространную, страстную и местами язвительную речь об «основаниях земли» и «уставах неба», пропитании львов и воронов, сроке беременности и родах ланей, анатомии бегемота и т. д. и т. п. и даже довольно забавно подражал голосу коня, вторящему звуку боевой трубы. По замечанию Честертона, «Создатель отвечает восклицательным знаком на вопросительный». Время от времени Господь прерывает эту торжествующую инвентаризацию риторическим вопрошанием, по силам ли Иову создать нечто подобное.
Здесь, сдается, ключ к парадоксу Джамбула.
Вероятно, и мы, сопереживая искусству, уподобляемся Андрею Болконскому перед лицом неба или в миниатюре многострадальному Иову, озирающему с подачи Творца Его великий замысел одновременно и целиком, и в подробностях. Под порывами мощного авторского воображения мы словно возносимся на творческий ярус мира, и, пока эта иллюзия в силе, маленькая человеческая доля предстает нам сопричастной одухотворенному миропорядку, видится другими глазами.
Сухо и убедительно высказался на данную тему Владислав Ходасевич: «Кажется, в этом и заключена сущность искусства (или одна из его сущностей). Тематика искусства всегда или почти всегда горестна, само же искусство утешительно. Чем же претворяется горечь в утешение? Созерцанием творческого акта ничем более».
Вот они и пришли к одному и тому же выводу обласканный тираном лукавый долгожитель акын и немолодой беженец в пенсне и демисезонном пальто. Под настроение можно пофантазировать, как теперь в «садах за огненной рекой» они сверяют свои прижизненные умозаключения с правильным ответом.