забрасывает мяч на крышу:
Энни! Энни!
Где снова выскочить мне суждено?
В Пеории? В Падуке? Я не знаю.
Но только и слыхать:
Я еду, еду!
Уехал я, уехал!
Все тот же мальчишка,
С глазами шустрыми, как мышка,
Все те же жильцы на веранде этого дома
Ускользают от света дневного,
Утопают в глубокой ночи,
То взлетают, то падают
При паровозном гудке:
О, прощай! О, прощай!
Убегают крыльцо и лужайка,
Подобно солнцу сияет мальчишки лицо,
И смотрит он вверх сквозь дождинки.
Опять и опять тот мальчишка, которым
был я,
Лезет на дерево, падает,
Но прибывает к отправлению.
Крик его ранит мне сердце.
Боже, кто видит всех этих мальчишек,
которыми был я,
И хоть кто-нибудь узнаёт все эти белые
как снег дома,
Мимо скользящие, подобно пароходам,
По течению уносящего меня поезда?
Как знать? Как знать?
Просто машина времени
Переносит меня по любимой земле,
Все больше домов и мальчишек,
Все больше деревьев, лужаек
Ожидают меня впереди,
В круговороте рассветов,
В череде сновидений!
Боже, слава смекалке Твоей! Ты
Сотворил целый выводок клонов моих.
И что же? Отныне я заживу здесь навечно!
День поминовения, 1932 год
Со смертью мы играли в чехарду
И приземлялись на головы погребенных,
Порхали бабочки вокруг, как дождь
расцвеченный,
Играя роль цветов, гонимых ветром по
унылой местности,
Где Дедушка вздремнул,
Отмалчивался робкий Бад,
А дядюшки чай попивали горделиво,
Как будто в этом утешенье находили.
Завеса яркая из светлячков,
И ласковая мурава, и облака.
В такую пору шмели жужжали
и пыльца на травы опадала.
Мы отражались в зеркалах ручьев
И наслаждались блужданием по рощам,
Что обступали кладбище,
Своею сенью даря прохладу дню.
И все же мы недалеко ушли от
Автомобилей, раскаленных солнцем,
И праздных женщин, букетами
вооруженных,
Строчивших, как пулеметы, сплетнями.
Затем они валились на колени и,
переламываясь, как ножи складные,
и оземь стукаясь, усопших орошали
внезапными слезами из ясных глаз,
которые, однако, могли бы
быстро тучи омрачить.
Мы же не рыдали вовсе.
То было лето, не знающее осени,
бегущее, как псы бегут, без устали, к весне,
Затем к апрелю, который устремлялся
к августу,
И ни на что не бросит тень, не сдавит,
Не заглушит песни, что мы пели,
Гарцуя на камнях, читая имена
На ощупь, как Брайлев алфавит,
А также даты и другие вехи, и
замороженное время,
Хранившее обманутых девиц,
ошеломленных, зарытых родичей,
Оставленных ржаветь, как ложки, вилки
и ножи,
Отточенные временем, как бритвы,
Мы растеряли их, играя в прятки,
В зеленеющем тимьяне и лозах жимолости.
Мы упивались лимонадом, как вином,
и снова разбегались
Среди молчания, над головами
обезумевших, покинутых и сумасшедших,
Мы даже стали задумываться о Смерти.
Я, затаив дыхание, даже прятался среди
могил
И, крадучись, одним прыжком пугал
кузенов,
Отчего их кроличьи сердечки колотились,
как тыщи молоточков.
И, наконец, нас призвали из лужаек,
По которым рассыпаны имена позабытых
героев
И нетронутых библиотекарш,
Где в разрезах земли покоятся дядюшки,
Вместо того, чтобы быть высеченными
из камня,
Где вечеринки оканчиваются тем,
Что виновник торжества остается один,
а остальные уходят,
Позади оставляя печальное трепетание уже
хладного сердца,
Как ребенка в песочнице,
В одиночестве, говорить с самим собой
наедине.
Чтобы не лишиться дара речи, когда
придется держать ответ
За поведение души,
Когда и День поминовения, и Хэллоуин
забвению будут преданы,
Когда такие замечательные дни вдруг
опустеют,
И опустеют все дорожки между надгробиями,
Где неоплаканные призраки погрузятся
опять в нетронутые комнаты,
И камни, нетронутые детьми,
раскалываются, как сердца,
И замирают бабочки. Ах, Боже, приди
приглушенной поступью.
И лепестки цветов усыпают холмы,
И помнят часы,
Когда мертвые были плотью и кровью,
Стояли, смеялись, любили в зеленом лесу.
Но это было давно, они находятся в своих
глубоких ложах.
Никто уже не вспоминает мертвых в День
поминовения.
Пушки не палят, Мэр не сотрясает воздух,
Не топают парадные расчеты, отважно
маршируя в никуда.
И только смотритель со своею вечной
газонокосилкой
Ходит в зеленом фонтане им же скошенной
травы в летнюю пору.
А что же я? Беспечный странник, грехом
отягощенный?
Вернулся много лет спустя.
Стою я у ворот, войти не смея.
Ведь на дорожке играют тени моих братьев.
Издалека, взъерошив траву, как кошачью
шерстку,
Доносится гудок тоскливый поезда,
Невидимого глазу.
Я снимаю шляпу, вытираю лоб
И только собираюсь уходить,
Как слышу братьев голоса из времени другого,
Поющих «Shuffle off to Buffalo», маршируя
среди надгробий.
Тут я решаюсь распахнуть ворота, вбегаю
и оглядываюсь.
Тихо на кладбище. Даже газонокосилка
не фонтанирует на холме.
Я перепрыгиваю через один камень, не зная,
кто под ним,
Потом смотрю, как слезы мои брызжут,
Орошая камень,
Я потихоньку оборачиваюсь,
Нахлобучивая шляпу и поправляя галстук,
Улыбочку свою на место возвращаю
И, не оглянувшись даже, восвояси ухожу.
Библиотека
Отчего я опять и опять
По ночам просыпаюсь,
Окруженный кромешною тьмою,
Словно замурованный в стену?
И брожу я среди стеллажей,
Подавая руки друзьям,
Задевая полки локтями,
Шелестя папиросной бумагой,
Кожаные переплеты узнавая на ощупь.
Я слышу голоса из чащи.
В величественном храме осени
Стою я неподвижно, как олень,
Который, за спиной заслышав поступь
смерти,
Срастается с землею.
И проникает внутрь дуновение лета,
Листая на столе забытые страницы
Под абажуром лампы, что зеленеет,
как весна,
Прозрачная, как опьяняющая влага.
Отчего ночами я шагаю по снегам глубоким,
Чтоб прийти к порогу, где тепло и сухо,
И ступить на землю, где сияют девичьи щеки,
Которыми мы, двенадцатилетние мальчишки,
пренебрегали,
В своих мечтах предпочитая вопить, ныряя
и плескаясь,
В Озере кинжалов[22], которые вонзались
в лодыжки до кости
Иль рассекали тело пополам при переходе
вброд.
Но дева Марион,
Небезызвестная иль позабытая,
Дорогу уступила стремительному Робину,
Под топот копыт оленьих,
Подобный глухому перестуку яблок,
Дыханием автора
Оборванных с вечнозеленых яблонь,
Что вдохновило их обоих на крах
и на безумства.
Здесь легендарный Ог[23] размахивал дубиной,
Здесь мумии, завернутые в саван, падали,
Вздымая прах, который запечатывал им рты.
Здесь завывала кровожадная собака Баскервилей,
Глазищами горящими ночь прожигая,
И Шерлок, в женщину переодетый,
В отменном камуфляже мимо пробегал.
Вот обезьяночеловек колотит в грудь себя,
Отплясывая в компании себе подобных,
И в поисках жуков обшаривает бревна,
Чтоб в пищу их употребить.
Джон Сильвер долговязый здесь бороздил
пески,
Оставив вместо отпечатков ног цепочку
дырочек.
И сквайр Трелони нюхал тут табак.