Я здесь живу в раю, говорит Михалыч. Электричество есть, вода есть, огород есть. Земля, воздух, небо. В небе солнце, птицы и пахнет. Только ангелов не завелось.
Это хорошо.
Почему хорошо? Нехорррошо! Я бы привлек одного такого к ответу, чтобы никто никогда не ехал в наш Комурайск.
Я имею в виду, хорошо, что вода и огород. Воздух и небо.
А! Тогда молодец! и снова разлил на двоих.
Электричество, вода, огород, четыре квартиры на этаже, сквозной проход через весь дом по седьмому этажу все это у Михалыча было дармовое. Огороды и несколько теплиц он лично присвоил в течение последних трех лет. В прошлом году, когда электричества еще хватало, ходил Михалыч с перфоратором по всей девятиэтажке, дом трясло, как штакетник. Но кому до этого какое дело? Почти весь микрорайончик пустует. Сам город полузаброшен. Дом стоит на краю перед глухим сосняком. Если кто спросит, пан Михалыч ответит, что скупил весь этаж «за пятак». Вообще же говоря, хозяйничал он в этой девятиэтажке, как хотел, не взирая на десяток жилых квартир на первых этажах. О рае, правда, могла быть речь только по контрасту с Бойней: до Михалыча вонь не доходила. Поэтому и в дом, и в окрестности иногда подселялись посторонние.
Михалыч потащил Лёньку на балкон. Тут среди верстаков он мастерил музыкальный инструмент. Была у него такая придурь. И сам вроде не поймет, что за инструмент, и как его делать. Лепит по вдохновению и по наитию.
Михалыч, я тебе говорю: это балалайка
Чёртьегознает пан Михалыч рассматривает зажатый в тисках деревянный перпендикуляр. У нас чего ни возьми, всегда выходит либо акээм, либо водка, либо балалайка! Но не это главное
А что главное? Михалыч вздыхает Лёня, держа в руке полный стакан.
А главное, Лёня, не быть в жизни мудаком!
Через час они подсели к голубям на крыше. Внизу, весь, как на ладони, уходил в сумрак Сайгон. Заходящее солнце колосило башню налоговой и золоченые пики церквей, особняки и квартиры в пятиэтажках: брошенные, обменянные, проданные. Где они теперь, все эти люди? Пропали в будущем? На футбольном поле блошки-пацанва катала горошину. Лёня, у которого зрение, как у моряка, видел даже расчерченную под шахматы площадку.
«А2 А4» сказал он.
«Вот чертяка! Даже это он видит!» Михалыч не смотрел туда, пропускал взглядом ту дальнюю окраину, в которой, где-то там внизу, в одном из мерцавших окошек, в светящейся клеточке жила жена Михалыча. Однажды она покинула его и ушла к «мясному человеку». Он убегал взглядом к реке с пульсирующей слезой, поджав губы. Потом шумно с матерком высмаркивался.
Михалыч, а как твоя фамилия?
Как-как! Никак с досадой ответил Михалыч и снова высморкался. Околоземный.
Офигеть а имя?
Отец служил в Германии Скучал по родине. Мне бы, говорит, баян. А в военной части, где он квартировал, запрещали всякую музыку. А после шести вечера вообще всякой самодеятельности крантец. Даже электричество отрубали. Чтобы не наводить помехи на локаторы. Там у нас была крупнейшая радиохрень. Когда за-за Мы за-за Тьфу шпионили, в общем, за Запад Баян меня зовут Баян Михалыч. Околоземный
Офигеть
Слушай, Лёнь, переселяйся сюда. Он душевно, с ноткой одиночества, посмотрел в пьяные глаза Лёни и показал на балкон соседнего подъезда. Я ее для тебя выглядел. Будешь, как птица под небом. Самое высокое место у нас тут. Гулю-гулю-гулю.
Гулю-гулю-гулю, гулю-гулю-гулю! Лёня замахал крылышками ладоней. Голуби пугливо разлетелись.
Лёня спал очень тяжело, а с утра, нащупав на спине гребневатые рубцы, с комом в горле и несмаргиваемыми слезами побежал к Варе. Вторгся прямо в спальню. Легкая рубашка, как хитиновая гильза с куколки, соскочила с него через голову. Варя вскрикнула, торопливо зашторила комнату и ловкими пальчиками расстегнулась из блузки. Белый бюстгальтер светился в розовых сумерках.
Ты чего? оторопело сказал он.
А ты чего? она вспыхнула и отвернулась. Подобрала брошенную на стул блузку, в ожидании покрутила пуговицей.
Лёня помолчал. Посопел.
Посмотри. У меня спина
И у меня спина, как будто знала, что ответить, так быстро сообразила Варя.
Вот ты всегда так начинаешь Сама не знаешь, что. Он присел на стул. Посмотри у меня на лопатках.
Лёня сел к ней спиной. Варя взяла его за плечи и повернула к окну. Вгляделась. Потом снова подрегулировала рамена, как раму мольберта.
Лёня сел к ней спиной. Варя взяла его за плечи и повернула к окну. Вгляделась. Потом снова подрегулировала рамена, как раму мольберта.
Лёнька прошептала Варя. Сквозь прозрачную кожицу смотрели два павлиньих глаза. Томительно прикрытый зрачок. Маленькие гермесовы гребенки.
Лёнька, у тебя крылышки растут! сказала Варя весело и отвернулась, чтобы надеть блузку.
Крылыш?.. Че ты гонишь?
Варя сердито обернулась затянутой в прическу головкой через плечо. Обиженно ушла, погремела в ванной. Она хоть и работала в парикмахерской, но закончила в педагогическом факультет начальных классов. Не любила, когда при ней говорят грубо. Обижалась, когда Лёня ее называл «банной душой». «Должен же хоть кто-то работать в нашей семье» поучала она. Хотя Лёня еще не осознавал своего будущего семейного состояния с ней, и они пока только встречались, живя порознь, но Варя уже все решила. С историей и математикой у нее все было в порядке.
Пришла с зеркальцем.
Ты будешь ангелом. А наши дети ангелочками. Наклонила его спину, за ней в ореоле сморщенной прозрачной кожицы отразилось два голубиных крыла. Ты Лёня-Ангелёня. Сказала она уверенно. А дети будут ангелята. Ангелёны.
Лёня поводил плечами. Посмотрел на краешек щетины. Вспучил губы.
Только ты пока никому не говори.
Скажешь тоже. Не говори. Что я дурочка, что ли? Говорить ему
Лёня задумчиво вернулся в рубашку. Теперь он был гораздо более спокойным. От этого спокойствия оставался даже еще остаток в виде удовлетворения и маленькой выпуклой гордости. Словно его одарили торжественным титулом, назвали по имени-отчеству посреди базара. Крылья это, может быть, даже хорошо. Он представил, что ими можно пошевелить, как пальцами. Накрыться от дождя, например. К зиме Варя свяжет ему шерстяные накрыльники в виде плаща.
Ну я пойду? мирно спросил он.
Варя кивнула, застегивая последнюю пуговицу, и показала розовым ноготком на подставленную щеку. Лёня неторопливо прикоснулся к ней губами, погладил варварин затылок.
Если бы не зудящая, словно зубная, боль, Лёня и не обращал бы внимания на то, как лезут за спиной бугорки. Все так же ходил бы по городу босиком, бездорожно срезал сквозь дворы путь до стройки. Только это так называлось «стройка». Откуда-то приезжали бригады быстрых, громкоголосых молодчиков с наглыми пузатыми лицами. Разбирали дома, начиная с особенно хорошо сохранившихся. Местами целые кварталы. С собой они привозили южных молчаливых ребят, мускулистых, гарцевавших топлес на месте снесенной крыши. А он слегка помогал им растаскивать город. Зарабатывал, разгребая вместе с ними кусочки «коммунизма». Все также встречал бы Варю с работы. Нес пакеты с едой и выслушивал ее говорливую, ортопедическую речь, рассматривая под ступнями миниатюрную местность. Продолжал бы перебрехиваться с дружками, когда сидят они на коряге посреди местной речки, с тонюсенькими длинными бамбуковыми удочками, у которых редкие перемычки-суставы, словно позвоночник, вытянутый из бумажного дракона, и которые они держат зажатыми в пальцах ноги. А в кармане антрацитовая, шуршащая пригоршня семечек. Или до сих пор гонял бы расщепленной клюшкой детский мяч, которым ему один раз залепили в нос хоккей на траве. Теперь же все надо бросить. Сидеть где-то, прятаться, как в детстве, когда он, лишенный компрессами, шарфами, пуховым платком собственной шеи, оставался болеть ангиной. Никуда не выходил, не знал, чем заняться. И от этого, и главным образом оттого, что ему казалось, что он всех обманул, было особенно легко и хорошо: вот бы так никогда ничем не заниматься. И всю жизнь. Ходить и притворяться в шарфе, за которым ангина. Они и были такой ангиной. А варины накрыльники, которые она, низко наклонясь, вяжет, пока он идет и несет ее сумки и все это сочиняет, это и есть шарфы, платки, компрессы. Если бы не нетерпение спать лежа на животе, в то время как они лезут изо рта, пока он младенец, и белые, мягкие, сухие, пушистые крылья наполняют его рот из зубных прорезей. Обезвоженный, он просыпается от двух болей в спине, лежа навзничь с открытым ртом, в котором давным-давно все пересохло, испарилось. Рот и даже горло подернулись бумажной кожей. Хочется пить.
Если бы не это, все было бы как прежде. А теперь он о них думает, как об отдельном от него. О живом.