«Крабы, рыбы, чайки, совы, мыши, змеи, рыси, волки все придут ко мне, как заклинание, произносит женский киберголос радиационной тревоги. Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звёзды»
Николай бежит через огонь, придерживая голову псины рукой, бежит сквозь ужас, сквозь книгу джунглей, наравне с говорящими львами и птицами, на микроскопические головки которых пристёгнуты шлемы с речевым синтезатором. Проносятся реактивные самолёты, внутри них в авиаторских очках за штурвалом лабораторные крысы. Всё это ядерное марево несётся мимо горящих городов, разверзшихся кальдер, в босхианском пламени которых присели покурить покинутые падшие ангелы: греют тонкие ледяные лапки, вялят тушки саламандр, обжаривают трансформаторные провода, накаляют наконечники боеголовок. В небесах над ними тлеют разбитые планеты, погибшие звёзды.
«Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Продолжает женский киберголос. Общая мировая душа это я я Воду, воздух, камни, травы, соки, пламя, снег и сосны поднесут мне».
Николай понял, что он и есть та самая общая мировая душа. Когда никого не останется, сознавать всё это, видеть внутренним взглядом, немигающих глаз которого не отвести от того, что осталось от мира, вот на что он обречён. Вот они, новые танталовы летейские муки. Фантасмагорический ландшафт Елисейских полей. Вот они какие на самом деле. Моя душа Элизиум теней
Он бежит, его нагоняет мотоциклетка, он оборачивается, из её лодочки привстаёт фриц с обвязанной шарфом головой, выпускает ему в грудь толчки пулемётной очереди. Пули разрывают собаку, секут его лицо, жужжа, уносятся вверх. И он бежит под жестоким, ледяным, голодным ливнем. Сутки, двое, ещё ночь, пока не падает на колени, обессиленный, с клочками шкуры в руках. Перед ним бетонная стена длиной во весь горизонт, уходящая в небесную пустоту.
Шеренга надвигается. Они чеканят шаг под июльским полднем, взбивают лакированным сапогом степную пыль. Потревоженный неровностью ландшафта строй останавливается, раздаётся команда, строй замирает, целится. Оглушительный выстрел. Штыковая атака. Пули, штыки вонзаются в него, строй проходит через него и дальше сквозь белую, безликую, бесконечную стену. Он падает, он лежит, истекая кровью, и смотрит в древнегреческое небо.
«Здесь буду лежать и я здесь буду лежать и я» повторяет герой книги.
7.Веры Павловны не было дома. Её не было нигде. Вернувшись из отпуска потрясённым, Николай не замечал этого два дня. Опустив чемодан на пол пустой квартиры, он поехал к старому другу, он поехал на получужой банкет, он попал на дачный корпоратив знакомого издателя, очнулся перед зеркалом в туалете: лицо и глаза, за спиной музыка и пьяный смех. Добрался, ковыляя по сугробам, до трассы, поймал машину, и полночи его возвращали в далёкий город, из которого он продолжал бежать, словно из подсознания.
На вопрос «Ну что, берём?» он впал в ступор: армия всадников и мотоциклетов, уходящая в бетонную стену, двигалась за окном. Он пришёл в себя через пять минут, неопределённо махнул кистью ладони. Зама рядом не было. «Пусть придёт автор. Надо поговорить», ответил он паллиативом, выглянув из-за двери.
«Чувство белого», этот «сопутствующий газ» внутри опыта, вышел теперь в сконцентрированном виде. Опечаткин понял, что означает это белое. Эта безликая белая стена в огромном и прекрасном тексте забетонированная пустота, которую он пытался обойти в одну и другую сторону. Она въедалась в пространство, выедала его котлованом, заполненным антиматерией, которую невозможно пробить. Это то, что он никогда не сможет понять. Может быть, нечто совершенное. Нечто настолько свободное, вне его корректорского мышления, что он не способен это даже помыслить. Это был вызов, отрицание его правил.
Автор, похожий на длинноволосого Чехова, с элегическими длинными пальцами и колючим взглядом, который он никогда не направлял на слушателя боялся им впиться, и потом его трудно выдёргивать из собеседника: обязательно останется рана с сукровицей. Опечаткин разговаривал в основном с его профилем.
Но вот вы там пишете эта сцена с избиением младенцев.
Да ну и что
Чернокожие младенцы политкорректность
Откуда вы знаете, что там было? Вы же там не были. Ничего не видели.
На вопрос «Ну что, берём?» он впал в ступор: армия всадников и мотоциклетов, уходящая в бетонную стену, двигалась за окном. Он пришёл в себя через пять минут, неопределённо махнул кистью ладони. Зама рядом не было. «Пусть придёт автор. Надо поговорить», ответил он паллиативом, выглянув из-за двери.
«Чувство белого», этот «сопутствующий газ» внутри опыта, вышел теперь в сконцентрированном виде. Опечаткин понял, что означает это белое. Эта безликая белая стена в огромном и прекрасном тексте забетонированная пустота, которую он пытался обойти в одну и другую сторону. Она въедалась в пространство, выедала его котлованом, заполненным антиматерией, которую невозможно пробить. Это то, что он никогда не сможет понять. Может быть, нечто совершенное. Нечто настолько свободное, вне его корректорского мышления, что он не способен это даже помыслить. Это был вызов, отрицание его правил.
Автор, похожий на длинноволосого Чехова, с элегическими длинными пальцами и колючим взглядом, который он никогда не направлял на слушателя боялся им впиться, и потом его трудно выдёргивать из собеседника: обязательно останется рана с сукровицей. Опечаткин разговаривал в основном с его профилем.
Но вот вы там пишете эта сцена с избиением младенцев.
Да ну и что
Чернокожие младенцы политкорректность
Откуда вы знаете, что там было? Вы же там не были. Ничего не видели.
Опечаткин порывался ответить, вскочить, раскрыться: был, был и ещё как видел! Вы сотворили прекрасное, аннигиляционное чудовище!
Предание ничего не говорит о цвете кожи младенцев, которых изничтожил Ирод. Значит, я могу домыслить, исходя из художественной задачи. Мы играем не с фактом, а наравне: вымысел с вымыслом. В литературе возможно всё! Вообще!
Но это беззаконие! Да, Опечаткин имел в виду свой жестокий фантазм, свой опыт. Автор же говорил о непосредственном содержании книги. О сюжете, о героях. Он вообще не в курсе того, что испытал корректор.
Да. Беззаконие. Ну и что. Это свобода. Пусть заглавным будет эстетический импульс, который организует вокруг себя материю.
Значит, вы говорите, язык это закон, а литература использование его, закона, в своих целях, как средство, возможно, даже не по назначению? Это материя и антиматерия!
Видимо, да отвечает автор беспечно. Но они стоят друг к другу спиной. Так и держатся.
Но эта стена
Какая стена?
Ну, белая
А, пустая страница?..
Опечаткин не заметил, что он, раскрасневшийся, стоит перед автором и, перевесившись через стол, показывает место рукописи, где в неё вставлен полностью чистый лист. Тот самый пробел, котлован пустоты, в который он упёрся перед расстрелом.
Вы должны её убрать.
Попробуйте. Всё рассыплется.
Опечаткин остыл.
Под этим предлогом и не взяли: автор слишком несговорчив.
Белый, пробельный лист до небес во все стороны, непроходимая стена между Опечаткиным и свободой, творчеством.
Да, был «поток», у книги должен быть успех. Но Опечаткин служит Великому Корректору. А этот текст сосредоточение того самого ничто, которое Корректору не может понравиться. Он и сейчас смотрит ему в холку. Есть правила, есть ошибка. Корректор оперирует правилами, ошибки он устраняет. Поэзия чистый язык Великого Корректора, диктаторский, безупречно справедливый. Но последний случай показал, что поэзия и проза проистекают совершенно из разных источников. С первой всё ясно. А проза она от древнего, получеловеческого ещё инстинкта предвидеть, перебирать множество комбинаций всевозможного будущего. Если раньше Опечаткин думал, что писатель в пределе, в идеале великий стратег, то теперь разоблачил в нём садиста, психолога горького опыта. Чтобы познать героя, писатель раздевает его, сажает, оголённого, связанного, под ледяной душ, избивает, изувечивает и наблюдает, изучает. Ощупывает глазом. Опечаткин не мог это принять. Это было его великим откровением, великим опытом и болезненным прозрением. Он отказывался принимать такую литературу за средство упорядочивания мира, он отвергал Литературу ради Языка.
Который есть всё.
Вера Павловна не провожала его перед отъездом, как бывало раньше. Отклоняла предложения ехать вместе. Ссылалась на плотный лекционный график. Конференцию. «Кураторские погоны», как она шутила.