Сухая академическая проза изменила многое моя гипотеза рассыпалась в прах. Вот оно, решение, разъяснение: он никогда не упускал возможности объяснить свои действия.
Значит, эти рисунки не плод его фантазии, он просто их срисовал. Должно быть, это было для него чем-то вроде хобби на пенсии, он был неисправимый любитель и энтузиаст: если увлекся этими наскальными рисунками, то наверняка прочесал всю округу, снимая их своей камерой и заваливая письмами любого специалиста, которого ему случалось разыскать; стариковское заблуждение о своей полезности.
Я надавила пальцами на глаза сильно, чтобы чернота вспыхнула буйным многоцветьем. Высвобождение, снова прилив красного, резкий, как боль. Секрет почти раскрылся, он никогда и не был секретом, это я его выдумала, так было проще. Мои глаза открылись, я стала складывать бумаги.
Вероятно, я понимала это с самого начала и мне не нужно было ничего выяснять. Это убило его. Теперь у меня было неоспоримое доказательство его здравомыслия и, следовательно, смерти. Облегчение, скорбь я должна была ощутить одно или другое. Пустота, разочарование: безумцы могут вернуться, куда бы они ни забрели в поисках убежища, но мертвые не могут, им нельзя. Я попыталась вспомнить его, нарисовать в уме его лицо, каким он был при жизни, но не смогла; все, что я сумела увидеть, это карточки, с помощью которых он тестировал нас: 3 x 9 =? Теперь он стал чем-то вроде этого недостающего числа, нулем, знаком вопроса на месте отсутствующего ответа. Неизвестным качеством. Как это в его духе. Все нужно измерить.
Я сидела, уставившись на рисунки в обрамлении моих рук, параллельно лежавших на столе. Снова заметив их, я почувствовала: остался пробел, что-то неучтенное, что-то, оставленное за бортом.
Я расправила на столе первые шесть листов и рассмотрела их, задействуя то, что принято называть интеллектом, отключив все постороннее. Очевидно, эти заметки и цифры скрывали код местоположения, словно это была загадка, которую он оставил мне, арифметическая задача; он учил нас арифметике, а мама учила читать и писать. Геометрия: первое, что я усвоила, это как рисовать цветы с помощью компаса, словно кислотные узоры. Когда-то считалось, что таким образом можно увидеть Бога, но все, что я видела, это пейзажи и геометрические формы; с таким же успехом можно было верить, что Бог это гора или круг. Отец говорил, что Иисус историческая фигура, а Бог суеверие, а суеверие то, чего не существует. Если сказать своим детям, что Бога не существует, это заставит их поверить в то, что ты сам бог, но что произойдет, когда они поймут, что ты все-таки человек, что ты состаришься и умрешь? Воскрешение это как с растениями: Иисус Христос сегодня восстает так поют в воскресной школе, празднуя цветение нарциссов; но люди не луковицы, как объяснял отец, они остаются под землей.
Цифры составляли систему, игру; я сыграю в нее с ним, чтобы он казался не таким мертвым. Разложив листы в ряд, я сличила заметки тщательно, словно ювелир.
На одном из рисунков с очередной рогатой фигурой я наконец разглядела подсказку, узнав название Озеро белых берез, куда мы ходили ловить мелкую рыбешку, отделенное от основного озера переправой. Я зашла в комнату Дэвида и Анны, где к стене была приколота карта. На мысу стоял маленький красный крестик с цифрой, совпадающей с цифрой на рисунке. Название на карте было другим, «Lac des Verges Blanches»[25], правительство переводило все английские названия на французский, хотя индейские оставались без изменений. Тут и там были разбросаны и другие крестики, как на карте сокровищ.
Мне захотелось пойти туда и проверить, сравнить рисунки с особенностями местности; тогда я бы уверилась, что все сделала правильно. Я могла бы устроить это под видом рыбалки, Дэвид так ничего и не поймал после того раза, хотя пытался. У нас будет время выбраться туда и вернуться, и еще останется два дня.
Я услышала голос Анны она что-то напевала, приближаясь к дому, но замолкла при подъеме по лестнице. Я вышла в общую комнату.
Привет, сказала Анна. Похоже, что я обгорела?
Она порозовела, как будто ее ошпарили водой, из-под краев оранжевого купальника выглядывала белая кожа, а шея служила своеобразным разделителем цвета между телом и лицом с нанесенным макияжем.
Немножко, сказала я.
Слушай, произнесла она, и в ее голосе появилась озабоченность, что такое с Джо? Я была на мостках, рядом с ним, и он не сказал ни единого слова.
Он неразговорчивый, напомнила я.
Знаю, но тут другое. Он просто лежал там.
Она давила на меня, требуя ответов.
Он думает, нам надо пожениться, призналась я.
Ее брови взлетели вверх, как антенны.
Правда? Джо? Это так не
А я не хочу.
Ох, сказала она, тогда это ужасно. Ты, наверное, ужасно себя чувствуешь.
Узнав то, что хотела, она принялась втирать в плечи лосьон после загара.
Намажешь? и она протянула мне пластиковый тюбик.
Я не чувствовала себя ужасно; на самом деле я вообще не чувствовала ничего особенного, причем уже давно. Возможно, я была такой всегда, это мое врожденное свойство, вроде глухоты или отсутствия кожной чувствительности; но в таком случае я бы не замечала этого недостатка. В какой-то момент у меня как будто пропала шея, словно пруд замерз или затянулась рана, и я оказалась закрыта в своей голове; с тех пор меня ничто не трогает, как будто я в бутылке, или в деревне, где я видела людей, но не слышала, поскольку не понимала, что они говорят. Бутылки и прочие емкости искажают видимость с обеих сторон: лягушки в банке растягиваются в ширину, и, думаю, я тоже представляюсь им в искаженном виде.
Спасибо, сказала Анна. Надеюсь, не облезу. Думаю, тебе надо поговорить с ним или что-то в этом роде.
Я пробовала.
Но в ее глазах читался укор: я недостаточно сделала для примирения, заглаживания своей вины. Я послушно пошла к двери.
Может, вы все разрулите, бросила она мне вслед.
Джо все еще был на мостках, только теперь сидел на краю, свесив ноги в воду, и я уселась позади него. На пальцах ног у него росли темные волоски, напоминавшие иголки на веточке бальзама.
В чем дело? спросила я. Ты заболел?
Ты отлично, мать твою, знаешь, ответил он через минуту.
Давай вернемся в город, предложила я, и будем жить как раньше.
Я взяла Джо за руку широкая ладонь загрубела от гончарного круга и цемента.
Ты водишь меня за нос, сказал он, по-прежнему не глядя на меня. Все, чего я хочу, это прямой ответ.
На какой вопрос?
Вблизи мостков было несколько водомерок, державшихся за счет поверхностного натяжения; на песчаном дне лежали легкие тени, образуемые искривлением воды под их лапками, тени двигались одновременно с насекомыми. Его ранимость смущала меня, он все еще обижался, мне нужно было относиться к нему бережнее.
Ты любишь меня? Вот и все, сказал он. Это все, что имеет значение.
Все опять упиралось в язык, который я не могла использовать, поскольку он не был моим. Должно быть, Джо знал, о чем говорил, но это слово было неточным; у эскимосов есть пятьдесят два обозначения снега, потому что это для них важно и для любви должно быть не меньше.
Я хочу полюбить тебя, сказала я. И по-своему люблю.
Я попыталась вспомнить, как можно назвать чувство, которое соответствовало бы моим словам. Мне действительно хотелось полюбить его, но это было все равно как думать, что Бог должен существовать, и быть не в силах в это поверить.
Иисус-дристос. Он убрал свою руку. Просто да или нет, не ходи кругами.
Я пытаюсь говорить правду, сказала я.
Мой голос не был моим, он будто принадлежал незнакомке, одетой в мою одежду, притворявшейся мной.
Правда в том, произнес он с горечью, что ты считаешь мою работу дерьмом, а меня неудачником, ты думаешь, что я этого не стою.
Его лицо искривилось от боли я ему завидовала.
Нет, возразила я, но не смогла правильно выразить свою мысль, и он нуждался в чем-то большем. Поднимайся в хижину, сказала я; там была Анна, она бы помогла. Я сделаю чай.
Я встала, но он не сдвинулся с места.
Пока разогревалась плита, я достала с полки в их комнате кожаный альбом и раскрыла на столе, рядом с читавшей Анной. Теперь меня заботила не смерть отца, а моя собственная; возможно, я сумею понять, когда произошла эта перемена, если замечу изменения в своем лице, которое было живым до какого-то года, дня, а потом будто замерзло. Герцогиня во Франции перед революцией перестала смеяться и плакать, чтобы ее кожа никогда не изменилась и не сморщилась, и у нее получилось она умерла бессмертной.
Сперва бабушки и дедушки, отдаленные предки, незнакомцы, все сняты в анфас, как расстрельная команда: фотография тогда была чем-то диковинным; возможно, они, как индейцы, думали, что у них крадут души. Под снимками были подписи белым, аккуратно сделанные мамой. Моя мама до замужества, еще одна незнакомка, с короткой стрижкой, в вязаной шапочке. Свадебные фотографии, застывшие улыбки. Мой брат до моего рождения. А затем стали появляться фотографии со мной. Поль вывез нас на озеро в своих санях, пока оно не замерзло. Моя мама в неизменной кожаной куртке и с непривычно длинными волосами по моде 1940-х годов стояла у кормушки для птиц с вытянутой рукой; сойки там тоже были, она их дрессировала одна сидела на ее плече, уставившись на нее умными черными глазками, другая садилась ей на запястье, крылья вышли размыто. Солнечные лучи вокруг нее просеивались сквозь сосны, ее глаза смотрели прямо в камеру, с испугом, из затененных глазных впадин, как на черепе, игра света.