Чертеж Ньютона - Иличевский Александр Викторович 14 стр.


 Не знаю,  пожал я плечами,  мне нравится. Мать говорила: ты назвал в честь Циолковского.

Отец рассмеялся, прошелся по комнате, хлопнул меня по плечу.

 А вот скажи мне, Циолковский, ты отца-то помнишь?

 Пока ты не сбежал помню.

Отец устремил взгляд исподлобья:

 Извини, что спрашиваю. Просто в силу биографии мне недоступны кое-какие чувства. Приходится прибегать к чужому опыту. Мой-то родитель нас с матерью покинул еще до моего рождения, и ничего о совместном проживании с Эдипом я сказать не умею. А нынче мне позарез нужно кое-что уразуметь. Про любовь к отцу. Возможна ли она? Тебя пороли, признавайся?

 Лучше бы пороли,  буркнул я.

Отец снова прошелся по комнате.

 И что, как ты без мужика в доме рос? Неужто мать в дом никого не привела?

 А твоя?

 Пыталась.

 Вот и моя пробовала. У нее товарищ был. Корабельников.

 Знаю такого.

 Никто его по имени не звал, Корабельников да Корабельников. Так он стал приходить к нам. Меня воспитывал. Но один раз я ему на голову «Радугу» вылил, чернила. На меня нашло что-то. До сих пор стыдно. Мать его чаем поила. А я ручку заправлял. Стал закрывать флакон, но передумал, подошел и вылил Корабельникову на макушку. Отошел и смотрю, как он сейчас меня убивать будет. Но мать только сказала: «Уходи».

 Легко отделался.

 Это она ему сказала.

Отец хмыкнул.

 Хорошая у тебя мать. Моя, ехидна, увещевала, мирила, мораль читала.

 Моя тоже: «Нам нужно крепкое плечо».

 Эка невидаль,  отец развел руками.  Чернильницу, говоришь, ему на плешь устаканил? Уважаю. А я мельчил, мамкиным хахалям кнопки в ботинки отсыпал, клей лил, нарывался. Но один гад стойкий оказался.

Отец замолчал. Я смутился. Мне очень хотелось, чтобы он что-то получил от меня, какой-то важный смысл.

 Я понял, старик. Конец связи,  сказал отец и снова переместился на подоконник.

Тем временем я вернулся к занятиям теорфизом, прикончил главу, решил задачи к ней, одну отложил на вечер; по коридору ходили парни, стучали мячом в двери, набирая команду, и я обрадовался возможности погонять в футбол часа два; вернулся, спустился в душ, поднялся, развесил постиранное, приготовил бутерброды с килькой, сел пить чай и повторять главу; взялся уже за задачу, а отец всё мусолил листки и грыз карандаш. Кто-то из парней, с которыми я играл в футбол, заглянул за хлебушком, но я не успел ополовинить буханку, как отец соскочил с подоконника, вытолкал парня за дверь и буркнул:

 Слушать будешь?

 Давай,  сказал я.

Изгнанный снова открыл дверь. Я протянул буханку и махнул рукой; тот исчез.

Отец еще раз перечитал, что-то подправил и хотел сам читать, вдохнул, но передумал и протянул чистовик мне.

 Короче, Циолковский, не взыщи.

Портрет с пчелами

Идя на могилу отца, он надевал маску из пчел.
И пока сидел на корточках, ожидая ответов
на вопросы, рой пчел жил на
его лице, пчёлы пробирались
в его рот и там вылепляли новые соты.
Иные облетали кладбищенские цветы и травы,
возвращаясь с пыльцой и нектаром, чтобы
вложить ему в уста по капле слово,
всё, что земля могла сообщить о молчании.
После Авеля так много сгинуло людей,
что их упорное молчание с тех пор сгустилось
в огромный многотонный слиток чистого урана.
Он чувствовал, как вместо сердца в его груди
пытается пульсировать этот урановый слиток,
но кровоток застыл вместе с ответом.
Сын спрашивает отца: «Почему ты оставил меня?»
И прислушивается к молчанию в груди, пока пчёлы
приносят нектар истины в его уста, жаля в язык.
Но вот рой снимается с места и оставляет
сына стоять с чистым лицом и вырванным сердцем.
Зато его уста, глазницы сочатся медом, он полон
золота речи. Снова отец не ответил.
Снова сын придет на могилу, чтобы вновь
попробовать откатить слиток молчания.

Я прочитал, ничего не понял и обиделся.

Отец схватил меня за плечо:

 Прости, старик! Тебе не понравилось?  И тут же отстранился:  Не знаю, на что тут кукситься. Это же метафизика, понимаешь?

Я кивнул:

 И на том спасибо.

Я вышел в коридор, где постоял с курильщиками у лестницы, послушал их разговоры. Когда вернулся в комнату, на подушке обнаружил листок переписанное стихотворение «Rolling Stones. Портрет с пчелами» с посвящением в углу: «Моему Константину».

Английская добавленная часть названия сбила меня с толку, но я спрятал листок в тетрадь и стал его хранить.

Однажды отец решил начать очерки о столице с каталогизации и детализации архитектурных ее образов. Непостижимым способом он проникал в самую их сердцевину, и спустя десятилетия я с оторопью всматривался в видневшийся далеко внизу Донской монастырь и мыски ботинок отца, лежавшего на ребре Шуховской башни. При просмотре альбомов (они давно уже были неинтересны отцу, он остывал ко многим черновикам) складывалось впечатление, что каждый из них коллекция кадров неких фильмов, налипших, как зрячие соринки, на сетчатку. В них были и ломти стен, окрыленных перистыми облаками, и кровли, впивающиеся клиньями в небо, и окна-иллюминаторы дома-парохода, и веера лестничных ступеней, и цейсовский, похожий на гигантского термита проектор звездного неба, и составные лекала куполов, и сложно устроенные потолочные плоскости, отражающие белизну в белизне, и напоминающие фермы космического корабля шуховские перекрытия на них отец вскарабкивался, чтобы снять работу автопарка: косые ряды машин, бригады ремонтников, но главное лица: Москва увлекала отца лицами. В дневнике он писал: «Безлюдье только горожанам чудится благом. Седьмой год в медвежьем краю, где лица наперечет, где главный твой собеседник пламя в печурке и река в половодье, бьющая в излучину, как из ружья; в ее грохоте беззвучно одна за другой, как подкошенные, опрокидываются с подмываемого берега лиственницы, и ни единой живой души на сотни верст вокруг. Это при том, что подводники всего за пять лет совокупной вахты в пучине получают тучную пенсию. Что ж? Довольно растрачено здоровья на благо родины. Довольно! Dahin, dahin, в столицу, в ужасную и милую Москву, обнять Нюшу, затискать Костика».

Фотографий Чукотки в отцовском архиве почти не было. Мшистая плоскость раскисшей тундры, палатки с торчащими жестяными трубами, россыпь железных мятых бочек с соляркой, пилы, груды ящиков и хлама, наваленного подле стоящих или сидящих на корточках людей, их напряженные от голода и усталости, заросшие бородами лица. Снимать не полагалось из секретности геологоразведка в СССР относилась к стратегическим исследованиям, и, например, крупные геологи становились лицами, подлежащими контролю и охране, подобно физикам-ядерщикам. Вдобавок не очень-то и хотелось: «Для запечатления мгновения, как и для любого художественного жеста, необходимо усилие души, а душевные усилия на Чукотке нонсенс; в этих краях тренируются только воля и печень».

В другом месте по тому же поводу, в марте 1978 года отец писал: «Рекорды и достижения в борьбе человека с географией, восхождения на горы и броски на полюса Земли антигуманные предприятия, во время которых природа человека, непрестанно упирающегося лбом в лоб со смертью, подвергается унизительному испытанию, уменьшаясь до звериной малости. В большом таком предприятии гуманизм держится исключительно на требовании взаимовыручки ради жизни каждого звена, остающегося невредимым только благодаря своей нужности. Амундсен успехом обязан собакам, которых члены его экспедиции скормили другим псам, чтобы обеспечить продвижение вперед и возвращение наряду с поддержкой тающих сил, необходимых и для переноса продовольствия».

Мать рассказывала: начальник партии послал отца за сто сорок верст по тундре в ближайшее зимовье добыть медикаментов и привести оленеводов на подмогу, чтобы, если надо будет, они забрали заболевшего плевритом геолога. Дело было в октябре, отец шел трое суток, дважды переплывал реку, завязав у брезентовой штормовки бечевой рукава и горло и сделав пузырь, который зажимал в руке, выгребая другой; высушивать одежду приходилось на ходу, питая ее теплом собственного тела, разогретого темпом перехода.

«Он вернулся,  вспоминала мать,  и от счастья не находил себе места. Звали его в компании, а он метался по городу. Прямо ошалел. Иногда сажал тебя на плечи и утаскивал ходить по редакциям, предлагать рассказы. Смеялся: мужчина с ребенком всегда вызывает сочувствие. Никогда не расставался с фотоаппаратом. Принес гонорар за повесть и кинул пачку в абажур. Вот, говорит, написал и еще напишу. А ты ползал вокруг стола и кричал: Денежка! Денежка!»


В московских альбомах отца мелькали лица прохожих, идущих мимо, например, чуднóго, будто состоящего из колб и реторт Дворца культуры «Каучук» за Плющихой, или размолотившего пространство пикирующими углами ДК имени Русакова. Я всматривался в череду лиц в тянущейся очереди за билетами, в лица ждущих свидания юных и зрелых, привлекательных и некрасивых, с цветами в руках или зонтами, часто встревоженных вторжением фотографа, отворачивающихся от него или, напротив, готовых дать отпор, с вызовом или застенчиво улыбаясь; лица детей и взрослых перед входом в планетарий и те же лица, снятые на выходе из храма звезд. Встречались снимки с намеренно размытым изображением, сделанные с приоткрытым рукой объективом; отец объяснял в дневнике: «Любая фотография придает реальности загадку: что было до? что стало после? Обращаясь к воображению, снимок повышает ранг реальности, заставляя вас достраивать связи этого мгновения с цельным миром, с его протяженным временем и пространством. Фотография устремлена в тайну действительности».

Назад Дальше