Реликтовые истории - Владимир Дмитриевич Алейников 12 стр.


Вроде и не было так ли?  дерзновенного возмутителя общественного спокойствия.

Только лёгкий, как сон, ветерок, странноватый здесь, в консерватории, прошёл, промелькнул, промчался, прошелестел мимо них, шумных энтузиастов,  да и затих поодаль.

Что это было?  Дух? Призрак?  Да кто его знает!..


Вот какие бывали когда-то, в дни минувшие, отшумевшие золотистой листвой, но сумевшие, где-то в памяти продремав несколько десятилетий, вспомниться, чтоб остаться в книге моей, истории.

Вот какая была эпоха.

Полустраха и полувздоха.

Полусмеха и полуплача.

Гостья редкая в ней удача.

Горький привкус в ней, красный колер

Вот какой человек Столяр.)


Я знал, что он получает пенсию, по болезни, по шизофрении, но, в общем, относительно тих, спокоен.

Всем ведомо было давно, что есть у него прекрасная коллекция, из наилучших в Москве, современных картин.

И кого же там только не было из наших неофициальных, но известных в богеме, художников!

И прежде всего, конечно,  Ворошилов, Яковлев, Зверев, Пятницкий, Краснопевцев, Курочкин, Афанасьев.

И ещё понемногу многие.

Как сумел непрактичный Столяр собрать такую коллекцию оставалось для всех загадкой.

Однако же взял да сумел.

С некоторыми художниками он дружил, и они порой охотно, без просьб излишних, отдавали ему работы, просто так, без всяких там денег, неуместных и невозможных, по причине отсутствия их у художников и собирателя, подвижника, между прочим, обладавшего редким чутьём на искусство, чтоб находились работы эти отменные у него, хранителя их, чтобы люди, туда приходящие, получили возможность реальную видеть, когда им захочется, эти произведения.

И люди, любители живописи, новейшей, свежайшей, к Столяру действительно приходили, причём охотнейшим образом, если такая возможность хоть изредка предоставлялась, если Столяр звал их к себе, и там, в квартире-музее, знакомились обстоятельно с дорогим их сердцам искусством.


Вот и мы втроём с удовольствием наконец-то впервые знакомились со столяровской коллекцией.

Ворошилов был здесь периода раннего, в основном портреты его и пейзажи, ещё несколько романтические, но в них уже назревало удивительное обобщение, в некоторых вещах угадывалась уже та его великолепная полифония, которая впоследствии столь широко и мощно столь прозвучит в сериях темпер второй половины шестидесятых и крупных, волшебных работах семидесятых годов.

Яковлев был, разумеется, тоже чудесен привычные для него гуаши цветы, неизъяснимо прекрасные, по-детски наивные, чистые, не по-взрослому, а по-космически, не скажешь иначе, трагические, но были ещё и портреты, женские и мужские, натюрморты, пейзажи, абстракции.

Замечательным оказался Пятницкий, графика, смелая, сильная, одновременно страшноватая и ясновидческая, и живопись, не такая уж обильная у него, а здесь были холсты, да какие!

Хорош был и Краснопевцев его натюрморты, камерные, спокойные, тихо живущие в мире своём, в себе.

И Зверев был здесь отменным виртуознейшие, раскованные, свободные, дальше уж некуда, звонкие акварели!

Да и вещи прочих художников оказались весьма интересными.

Поразила меня и дивная икона, причём на клеёнке, украинская, привезённая кем-то из глухоманного, толком ещё не изведанного до сей поры, Закарпатья.


Композитор Столяр, герой всей богеме известных легенд, оказался ещё молодым человеком, среднего роста, чуть пониже, пожалуй, с короткой стрижкой, темноволосым, в очках тяжёлых, с большими диоптриями, с лицом серовато-бледным, болезненно-одутловатым, как и у всех, мне известных, с виду-то, вроде, нормальных, но нервно-больных людей.

Был он тих и приветлив с нами.

Жил композитор в квартире угловой, в полубашенке дома, расположенного в одном из нескольких переулков близ Никитских ворот.

Найти этот дом странноватый, побывав здесь хотя бы однажды, было довольно просто.


(В середине семидесятых в доме, стоящем как-то наискосок от столяровского, в этом же переулке, неожиданно поселился перебраться решивший в Москву из родного, быстро пустеющего, по причине отъездов сплошных всех богемных друзей, в эмиграцию, и, пореже, в столицу, печального, беспросветного, в общем-то, Питера, Алексей Хвостенко, художник авангардный, поэт известный, автор и исполнитель известных, широко и давно, в богемных и каких-то прочих кругах, по-своему замечательных, выразительных, ярких песен таких, например, как «Над небом золотым есть город золотой», (впоследствии беспардонно присвоенной Гребенщиковым, причём на пластинках вышедших и кассетах всем сообщалось, что слова у песни народные, чем Лёша очень гордился, ну а музыка старая, лютневая), «Хочу лежать с любимой рядом», «Арландина», «Завтра потоп», «Милая моя» и прочих.

Замечательный парень, красавец, похлеще Алена Делона, душа компаний, которого звали все просто Хвост, Лёша стал здесь жить со своей новой женой, Алисой.

Он потом перебрался в Париж, но вначале, в семидесятых, ему позарез нужна была, прежде всего, Москва.

Была квартира столичная коммунальной, густо весьма населённой. У Лёши была в ней комната, дверь в которую сроду не запиралась.

В комнате, на полу, стояли простые полки с очень хорошей коллекцией пластинок, довольно редких, в основном классической музыки.

Висели на стенах картины. Было некоторое количество хаотически собранных книг. Гитара любимая Лёшина приют обрела в уголке. Занимала пространство изрядное широкая, низкая, старая, продавленная тахта.

Иногда, от случая к случаю, обычно под настроение, заходил я к Лёше погреться, повидаться, поговорить.

Однажды, в семидесятых, бездомничая, намаявшись, зашёл я сюда, чтобы просто хоть немного здесь отдышаться, успокоиться, пусть ненадолго, и, возможно, воспрянуть душой.

Хвоста соседи сказали дома давно уже не было.

Поскольку дверь, это знал я, всегда держалась открытой, зашёл я в хвостовскую комнату и стал терпеливо в ней ждать загулявших где-то хозяев.

Ждал, ждал. Никого, ни Хвоста, ни Алисы хвостовской, всё не было.

Донельзя усталый, я прилёг на тахту с краешку и незаметно уснул.

Разбудил меня заглянувший к Хвосту по дороге домой, на Арбат свой любимый, Лёша Паустовский. Без лишних слов он достал две бутылки портвейна и предложил мне с ним выпить.

Мы выпили, каждый из горлышка, дешёвый этот портвейн.

Поговорили немного.

Лёша начал курить анашу.

Я курил свою крепкую «Приму».

Вечерело. Я понимал, что пора мне уже уходить.

Попрощались. И я ушёл.

А куда вам не всё равно ли?

Разбираться не надо в боли.

Путь был долог, и век тяжёл

Паустовский Лёша был молод. И талантлив, по-настоящему.

Сын Константина Георгиевича Паустовского, с детских лет ещё в Тарусе, где у писателя был дом, он общался с нашими художниками, тогда хорошо в богеме известными,  Штейнбергами, в ту пору обитавшими тоже в Тарусе, с постоянно туда приезжавшими Плавинским, Зверевым, Вулохом, Воробьёвым и прочими звёздами тогдашними, крепко пьющими, но талантливыми людьми.

Насмотревшись на всю эту странную, колоритную, пёструю публику, Лёша и сам, наивно и страстно, художником стать с детства мечтал. И стал им.

Он трудился. Он совершенствовался.

Работы его со временем становились всё более сильными.

Он уже выставлялся, его заметили, оценили.

Крепкий с виду, очкастый, усатый, отзывчивый, добрый парень, с украинской и польской кровью, как-никак потомок прямой гетмана Сагайдачного, славного предводителя вольницы запорожской, он верен был дружбам своим и прекрасно ладил с людьми.

Одна была только досада, нет, просто беда: наркотики.

Но, может быть, он ещё не был, в силу возраста своего молодого, разрушен ими.

И, вполне вероятно, сумел бы с этим злом навсегда завязать.

И вот однажды, напившись вусмерть вместе с Алисой, миловидной хвостовской женой, решил почему-то Лёша Паустовский свести счёты с жизнью.

И Алиса, будучи пьяной, тоже выразила желание составить ему компанию. Наверно, из солидарности.

Нажрались они оба каких-то колёс, убойных таблеток.

И легли на тахту единственную, вместе, рядышком, помирать.

Лежали, долго лежали.

Конца со смирением ждали.

И таблетки убойные всё-таки со временем начали действовать.

В замедленном темпе, но верно, с неизбежностью ошеломительной, уплывал Паустовский Лёша вместе с Алисой, хвостовской кайфовой женой, в никуда.

И тогда, совершенно случайно, заглянул в открытую дверь коммунальной хвостовской комнаты кто-то из любопытных соседей, или кто-то из многочисленных приятелей по выпивонам, или кто-то из верных друзей.

Бросились к телефону.

Вызвали сразу врачей.

Алису хвостовскую чудом, но всё-таки откачали.

Успели спасти. Жива.

Лёша же Паустовский умер. Не откачали.

Не успели его спасти. Не смогли. Алкоголь да колёса

Слишком доза была велика.

И остались печаль да тоска.

Жаль его. Славный был парень.

Многое мог бы сделать в искусстве, стать крупным художником.

Но что же теперь об этом, грустя о былом, говорить!..)


А название у переулка, где заглохнуть могла прогулка, было холодом жутковатым, снегом сбивчивым ноздреватым, чем-то призрачно-замогильным, что ли, слишком уж изобильным в наважденьях своих, наглеющим, чушью, нечистью, может, веющим, леденящею пустотою, твердотелою мерзлотою, всякой нежитью, тьмой бесовской, мглой болотного,  Мерзляковский.

Назад Дальше