И вот мы стояли втроём на площади многолюдной, посреди осеннего дня, и о чём-то простом говорили.
Губанов, нахохленный, с чёлкой взъерошенной, сжавший губы плотно, с капризной ямочкой на подбородке детском, коренастый, скуластый, стоял рядом, но как-то поодаль, очень уж отъединённо, здесь он вроде и вроде бы нет его, нет его почему-то, но здесь он, хоть совсем и не здесь, от нас.
Я почувствовал вдруг, что он, словно в некоем, с мистикой всякой, чёрно-белом фильме немом, безмолвно и неотвратимо, с неизбежностью страшноватой, отодвигается в сторону.
Я посмотрел на него пристальнее, внимательнее, сощурившись, и удивился произошедшим в нём, за секунды, всего-то, какие-то, негаданным переменам.
Смотрел он вроде бы в сторону кольца Садового, где шумели машины, толпы людские шагали к метро, кружились в прохладном воздухе жёлтые и багряные листья, внезапно сорванные налетевшим ветром с ветвей деревьев, смиренно ждущих на обочинах, вдоль дороги, то ли проблеска солнышка робкого, то ли признаков новой зимы, там, на севере ледяном, вдалеке, отсюда не видно, хоть почуять дыханье холода можно всё же, уже сейчас, он смотрел туда, но, как будто бы, сквозь реальность, ещё куда-то, за какую-то грань алмазную, с острой фаской, пока что незримую, для других, для него же воочию различимую впереди, в прозреваемое им сейчас будущее, быть может.
Лицо его похорошело, белизна застылая гипсовая схлынула разом со лба, щёки слегка, но всё-таки заметно порозовели, глаза, широко раскрытые неведомому вдали, разгорелись таинственным пламенем.
Он весь был сплошные глаза.
Они, глаза его, жили отдельно совсем от него.
Они светились, глаза его.
Да, они были двумя источниками странного света.
Сам Губанов, носитель глаз, излучающих свет, находился, вроде бы, здесь, и, вроде бы, одно лишь воспоминание о нём, нежданно возникшее, некую зримую плоть, не духовную ли, обретшее, оставалось устойчиво рядом.
Такое вот ощущение возникло тогда у меня.
Дима Борисов задумчиво посмотрел на него и негромко сказал мне:
Какие прекрасные у него, у Лёни, глаза!..
И Губанов, со слухом своим, отменно хорошим, больше, пронзительно-цепким, на слово, это, конечно, услышал.
Он словно вышел к нам из своего негаданного, пугающего, тревожного, странного отрешения.
Он посмотрел на Диму, так, как один он умел это делать, и благодарно, грустно вдруг улыбнулся ему.
Дима был ошарашен, смущён, потрясён. И запомнил это.
И потом, значительно позже, когда всех нас поистрепала, не согнув почти никого, не сломав никого из самых выносливых и упрямых, не убив, до поры до времени, хоть кого-то, из нашего круга, небывало жестокая жизнь, о глазах губановских осенью шестьдесят четвёртого, серых, с поволокою бирюзовой, излучающих свет несказанный, и ещё об улыбке его, сразу грустной и благодарной, с чувством, с нежностью, с изумлением, не единожды вспоминал.
* * *Но в том же, всё в том же, щедром на события, сентябре произошла, запомни, читатель, ещё одна встреча, причём знаменательная, которая незамедлительно сыграла в судьбе Губанова едва ли не главную роль.
Поэту Саше Юдахину понравилось, видимо, быть этаким добрым волшебником.
Он был чрезвычайно доволен, что с Лёней мы подружились.
Он всем в Москве говорил:
Это именно я познакомил Алейникова с Губановым!
И сейчас он так говорит.
Однажды Юдахин, придав лицу своему спортивному серьёзное выражение, степенно сказал нам с Лёней:
Вот что, ребята. Слушайте. Я хочу познакомить вас обоих с Алёной Басиловой. Алёнка своя в доску. Молодая, очень красивая. Пишет, конечно, стихи. У неё свой салон. Там люди собираются интересные. Алёнкина бабка сводная сестра Лили Брик и Эльзы Триоле. У неё когда-то все российские футуристы дневали и ночевали. Маяковский бывал постоянно. Пастернак любил заходить. Алёнкин покойный отец был, представьте, сорежиссёром самого Мейерхольда. Звучит? Пробирает? Интересует? Алёнкина мать, Алла Александровна, женщина чудная, Рустайкис её фамилия, тоже пишет стихи, а также либретто для оперетт. Семья, одним словом, с традициями. И даже больше, с историей. Я уже рассказал Алёнке о вас. И она ждёт нас в гости. Прямо сегодня. Поехали!
Почему же, скажите, было нам, приглашённым туда, не поехать?
И, тем более, не куда-нибудь, лишь бы время там скоротать, вечерок провести, но в семью с традициями и с историей?
И вот мы втроём уже были в старомосковском доме на шумной Садово-Каретной.
И, тем более, не куда-нибудь, лишь бы время там скоротать, вечерок провести, но в семью с традициями и с историей?
И вот мы втроём уже были в старомосковском доме на шумной Садово-Каретной.
На двери, типичной вполне, материализовавшейся перед нами, существенной грани меж подъездом всем и квартирой, возле звонка отдельного, прикреплена была вырезка из журнала, броские имя с фамилией, крупным, чётким шрифтом отпечатанные в типографии, так, что сразу в глаза бросалось и мгновенно запоминалось навсегда: «Алёна Басилова».
Юдахин, с лицом серьёзным, решительно позвонил.
Дверь открылась и встретила нас молодая, цветущая женщина.
Поздоровалась хрипловатым, хорошо поставленным голосом и затем пригласила войти.
Квартира была коммунальной.
По длинному, захламлённому, замызганному коридору, насквозь пропахшему запахами кофе, супов, духов, специй, грудами сохнущей на вешалках шатких одежды, стоящей по закуткам, по углам полутёмным, обуви, чего-то ещё, московского, коммунального, общежитейского, бытового, на что никто не обращал, здесь, видимо, никакого, годами, внимания, мы прошли, друг за другом, в большую, по меркам столичным, комнату.
Она, как-то очень удачно, поначалу, с первого раза, незаметно, соединялась ещё с одной, поскромнее, поменьше, невзрачной комнатой.
Высокие потолки, высокие тусклые окна, выходящие на Садовое, с вечным транспортным гулом, кольцо.
Старая, прочная, тёмная, хорошего дерева, мебель.
Широкая, чем-то пёстреньким прикрытая наспех, тахта. Стулья, массивные, очень тяжёлые, с места не сдвинуть. Низкий столик, на нём прелестные, фарфоровые, кузнецовские, лепестками воздушными брошенные на поверхность ровную, чашки, пепельницы, сигареты, на огне закопчённые джезвы.
Много книг. На буфете, на полках. На полу, под ногами, валялись издания раритетные сборников футуристов, пожелтевшие томики фетовских чудесных «Вечерних огней» прижизненное издание, и много чего ещё.
Стены были щедро увешаны картинами, преимущественно в розовых, палевых, охристых тонах, оказалось работами художника и приятеля хозяев, Алёши Смирнова.
В этой комнате собирались, ежедневно, ежевечерне, по утрам, по ночам, и даже непонятно, в какие часы, потому что какая разница, что за время, какое, милые, здесь, у нас, в тепле и покое, в добром доме, тысячелетье на дворе, незваные, званые и какие-то вовсе уж странные, вроде ряженых или юродивых горемычных, залётные гости.
В соседней комнате, где, в тесноте, да в уюте, жили Алёнины мать и бабушка, стоял непомерно большой, занимающий много места, концертный чёрный рояль.
Алёна была красивой.
По Хлебникову: как мавка.
По-врубелевски: таинственной.
По-восточному: смоль с молоком.
Бледное, чистое, нежное, тревожное, непреложное, пророчица? вестница? львица? пронзительное лицо.
Длинные чёрные волосы. Густые. Горечь и ночь.
Светлые, цвета блёклой незабудки, с искоркой шалой, с поволокой хрустальной, глаза.
Белые, гибкие руки. Музыкальные, длинные пальцы.
Тонкие губы, с улыбкой, леонардовской, тихой, магической. Точёные, стройные, ножки в стоптанных маленьких туфельках.
Обаяние редкое. Шарм!
А голос её, хрипловатый, словно слегка надтреснутый, то, нежданно для всех, понижающийся до волшебного полушёпота, то, внезапно, вдруг, возрастающий, обретающий смело высокие, выше птичьих трелей, тона!
И так она просто держится!
И так мила и приветлива!
Настоящее чудо. Столичное.
В стольном граде весьма необычное.
(Для меня-то доныне личное.
Потому-то сквозь век единичное).
Молодая хозяйка, прекрасная, в красоте своей огнеопасная, знаменитейшего в Москве, лучше всех остальных, салона.
Собеседница навсегда.
Чаровница. Денница. Звезда.
Немудрено, что всё это глубоко поразило Губанова.
Удивительно и другое.
Алёна с первого взгляда, сразу, влюбилась в Лёню.
И тут же, в день первой же встречи, начался их роман, о котором вскоре заговорили все.
Губанов тоже, конечно, впечатлившись, влюбился в Алёну.
Однако, не сразу. Или, скорее всего, из упрямства, просто сделал вид, что не сразу.
Поначалу он дал ей возможность не на шутку влюбиться в себя.
Позволил влюбиться в гения.
И разгорелась у них такая любовь, что впору об этом когда-нибудь отдельную книгу писать.
Мне Алёна тоже понравилась.
Даже очень. Зачем скрывать?
Мы с ней сразу же стали друзьями.