Тень улетающей птицы. Повесть - Валерий Казаков 5 стр.


Потом был понедельник, то есть тот день, когда нужна было настраиваться на длинную детсадовскую неделю с коллективными играми, коленкоровыми занавесками и неприятно-гулким, пружинно-скрипучим «тихим часом» В этот день у меня всегда было плохое настроение, я становился неразговорчивым, обидчивым, даже упрямым. Каждой клеткой своего тела я чувствовал, как от меня уходит свобода, как я становлюсь таким же, как все. Из самого умного и любимого я превращаюсь в часть коллектива, в обычную песчинку, от которой ничего не зависит, которая должна знать свое место в общей куче. Поэтому, чаще всего как раз в понедельник, из садика я убегал, выходил вдоль сухого оврага к реке и прятался там, в густых ивовых зарослях, до самого вечера. Правда, в этом случае к ощущению обретенной независимости всегда примешивалась доля страха: а что если меня поймают и приведут обратно? Что, если о моих проделках сообщат родителям?

Но зато как прекрасен был этот миг украденной свободы, как, по-своему, ярок, как томительно неповторим. Ведь мне нельзя было попадаться на глаза никому, ни с кем нельзя было разговаривать. И в этом была своя прелесть, своя сладкая скорбь, приучившая меня к созерцательству мелочей.

А может быть, убегая из детского сада, я убегал из громкоголосой детской веселости во взрослую мудрую молчаливость. Ведь именно тогда меня посетила первая случайная тень меланхолии. Я вдруг понял, что всё видимое мной пространство временно. Это вспышка, которая не повторится. И мне захотелось запечатлеть её каким-нибудь образом. Мне захотелось выделиться из массы тех, которые не могут, которые не желают ничего замечать, которым это не нужно.

На следующий день я сказал маме, что никогда больше не пойду в детский сад. Я уже взрослый. Я вырос.

Она внимательно посмотрела на меня и, как бы по инерции, спросила:

 Почему?

 Там скучно,  кратко ответил я.

 А чем ты будешь заниматься?

 Я буду рисовать.

 Левитан какой нашелся,  улыбнулась она.

 Шишкин,  парировал я, инстинктивно ощущая, что в картинах этого художника мне чего-то не хватает. Некой восторженности, что ли. Некой, берущей за душу неповторимости, которую потом я назову поэзией. Старая Нянька, стоящая в это время где-то возле печи в синем халате на худых плечах, услышав мои слова, обернулась и вслед за мамой посмотрела на меня удивленными, всё понимающими глазами. Наверное, она впервые почувствовала, что её воспитанник становится взрослым. И ещё я заметил в её глазах некий ласковый свет, который относился, должно быть, уже не ко мне, а к тому человеку, которым я когда-нибудь стану, и которым она хотела бы гордиться.

И я, действительно, стал рисовать. Я грунтовал белой краской фанеру, купал плоскую кисть из щетины в душистом скипидаре, смешивал на палитре масляные краски, приятно пахнущие льняным маслом, и пытался изобразить ими на холсте то восход, то закат, то дом среди пышно цветущего сада, то одинокое дерево, стоящее в конце поля, на самой кромке горизонта. И мне казалось, что у меня уже кое-что получается. Ещё немного, и я смогу нарисовать настоящую картину, как у Репина или Саврасова.

Только эти упражнения длились недолго. Меня по-прежнему более всего занимала дружба с Сережей. Он приходил каждый день поутру и уходил только поздно вечером. Мы, как прежде, лазили по деревьям, исследовали какие-то чердаки, развалины и подвалы в поисках позабытого клада, а после обеда сидели на пологой крыше сенного сарая и наблюдали за соседской девочкой Сашей, которая полола гряды в огороде напротив и одновременно загорала. Созерцая её изящное, тонкое тело, Сережа сосредоточенно мрачнел, его глаза загорались странным внутренним светом, и я начинал угадывать в них какое-то таинственное взрослое томление. Потом это томление каким-то образом передавалось мне. Я уже почти понимал, что это значит, что есть на свете любовь, только представить себе не мог, как эта любовь может реализоваться на деле. Ведь эта Сашенька почти что ангел, у неё невесомые светло-русые волосы, и лицо такое невинное, такое нежное, а лоб такой чистый, что разная интимная грязь к ней попросту не пристанет. Это невозможно. Я её даже в туалете представить не могу. Как это такая фифа, такая принцесса  и на горшке с голым задом? Да и не нужно мне ничего этого представлять.

Когда Сережа слишком мне надоедал, я брал кисти, воду, акварельные краски, серый альбом для рисования и прятался от своего друга за огородами, под юными елками возле оврага. Рисовал желтоцвет одуванчиков, кучерявое облако клена над уснувшим закатом, серебром струящиеся ивы, повторенные в зеркале воды. Очень хотелось уловить искру схожести со всем этим природным изобилии цветов и оттенков, приблизиться к горизонту мечты, но мои акварельные краски ложились на бумагу слишком расплывчато, облака выглядели тяжеловеснее тополей, небо  темнее леса, и поэтому разочарование приходило очень быстро. Я понимал, что многому ещё нужно учиться, что многое придет ко мне только со временем, ещё не скоро, но не собирался сдаваться. Просто остывал на время. И слегка разочарованным человеком возвращался к Сереже. А Сережа тащил меня в очередное путешествие, сопряженное с обязательным преодолением трудностей. Иногда эти самые трудности начинали казаться мне тем самым событием, ради которого всё затевается. И так без конца. Пока вдруг не кончалось лето

Когда Сережа слишком мне надоедал, я брал кисти, воду, акварельные краски, серый альбом для рисования и прятался от своего друга за огородами, под юными елками возле оврага. Рисовал желтоцвет одуванчиков, кучерявое облако клена над уснувшим закатом, серебром струящиеся ивы, повторенные в зеркале воды. Очень хотелось уловить искру схожести со всем этим природным изобилии цветов и оттенков, приблизиться к горизонту мечты, но мои акварельные краски ложились на бумагу слишком расплывчато, облака выглядели тяжеловеснее тополей, небо  темнее леса, и поэтому разочарование приходило очень быстро. Я понимал, что многому ещё нужно учиться, что многое придет ко мне только со временем, ещё не скоро, но не собирался сдаваться. Просто остывал на время. И слегка разочарованным человеком возвращался к Сереже. А Сережа тащил меня в очередное путешествие, сопряженное с обязательным преодолением трудностей. Иногда эти самые трудности начинали казаться мне тем самым событием, ради которого всё затевается. И так без конца. Пока вдруг не кончалось лето

Осенью я вспоминал о затерянной во ржи таинственной деревне, где в столовой продают горячие пельмени, щи со свежей капустой и сдобные булочки, пахнущие ванилью; где по стенам развешаны аппетитные натюрморты и дремучие пейзажи. В погожие дни я выходил в поле за огород и, поднявшись на холм по колкой стерне, смотрел вдаль, надеясь разглядеть на горизонте белый дым печных труб или тёмный силуэт крыши какого-нибудь здания, но ничего не замечал. Кругом было пусто, светло и возвышенно. Кругом было только бесконечное синее небо да тоненькая полоска коричневато-зелёного леса над желтеющей лентой полей Это стало лишним подтверждением того, что ничего не повторяется в этом мире дважды, даже поход в коммунизм.


***


Где-то в середине ноября выпадал первый снег. Он шел большими хлопьями медленно и безмолвно. Днем и ночью. А, может быть, ночью больше, чем днем. Шел, сглаживая острые углы, украшая покладистыми овалами всё тонкое и вычурное, всё неприглядное на вид. Шел, усыпляя.

Первые дни белоснежья завораживали и восторгали. Потом восторг притуплялся, и хотелось чего-то ещё более существенного, что внесло бы некое разнообразие в белое безмолвие зимы. Но ничего интересного вокруг не случалось. И постепенно приходилось привыкать к тому, что так сейчас будет всегда. Зима приучала к смирению и терпеливости. К тому, что изменить привычный порядок вещей может только Бог. Никакие усилия воли тут не помогут

Сколько себя помню, в детской комнате на стене, как раз напротив моей кровати, всегда висела картина местного художника Самуила Дучека, написанная маслом и помещенная в красивую деревянную рамку. Зимой эта картина становилась особенно привлекательной. На картине был изображен ночной, мерцающий сквозь ветви деревьев пруд. Вода в пруду казалась коричневатой, пугающей, с торчащими из неё остатками деревянных свай, редкими кувшинками и кочками осоки. Эта картина казалась мне правдивой и сказочной одновременно. В ней было что-то притягательное и таинственное. Мне хотелось побывать в этой сказочной стране, там, где тихие летние ночи набухают яркими красками; где никогда не кончается лето и целыми ночами стоит в небе неяркий ультрамариновый свет.

Я заметил, что в разное время суток эта картина выглядит по-разному. Утром она радостная, вечером грустная, а ночью настораживающая. Что если приблизиться к ней вплотную, то можно ощутить сладковатый запах масляных красок, скипидара и чего-то ещё. Немного позднее я понял, что эта картина вызывает во мне странную ностальгическую грусть, как будто я всё это видел когда-то, прикасался к тем предметам, которые были на ней изображены, ощущал их запах. Постепенно я настолько привык к этой картине, что она стала для меня вторым окном в окружающий мир. Только это окно всегда было открыто, и за ним никогда не мелькали, изображая кривую линию, белые хлопья снега.

Однажды, движимый странным любопытством, я привстал на цыпочки, приподнял один край картины и заглянул за неё. Что там? Но, к моему изумлению, сзади картина представляла собой обыкновенный деревянный подрамник с натянутым на него холстом. Больше ничего.

Потом я заметил, что в солнечные дни коричневатые тона картины меня каким-то образом возбуждают. Что яркий свет луны, изображенный на картине в виде блестящей полоски на поверхности воды, освещает не только часть берега, часть воды, но и часть моей комнаты. То есть, картина стала выполнять для меня не просто роль интерьера, она стала частью меня самого, и поэтому в ней появилось нечто мистическое. Впоследствии, когда кто-либо отзывался о картине нелестно, мне это очень не нравилось, такого человека я не понимал и не хотел считать своим другом.

Назад Дальше