Гражданин, я вас не знаю и знать не хочу!
Партийный подлец! так же тихо бросил Исмаил ему вслед.
Видно, томила Исмаила все эти годы тоска по родине, родным, близким. Раздосадованный случайной встречей с братом, он решился поехать в Темир-Хан-Шуру к сёстрам. Скорее всего, он знал о переезде семьи туда. Без труда отыскал в маленьком городке старшую из сестёр. Явился под покровом ночи, представился и заметил испуг в её глазах. Опечалился, но не осудил в душе. Ему было известно о сталинских репрессиях. Понимая, что несдобровать и брату секретарю горкома, и остальным родственникам, если его схватят и припишут разведывательные цели приезда на родину, поспешил успокоить сестру, сказав сразу, что сегодня же покинет город. От сестры узнал, что мать скончалась перед войной, а остальных судьба разбросала по миру.
О себе Исмаил говорил скупо с 1920 года и до начала Второй мировой войны жил в Варшаве, женат на дочери состоятельного польского пана, имеет двух дочерей и собирается вместе с формирующимся в России Войском польским идти на Варшаву. Он ушёл в ту же ночь навсегда, наверное, с горьким комом на душе, разочарованный и в жизни, и в людях, в которых страх убивает не только совесть, но и родственные чувства.
Зная теперь всю эту историю, я почему-то с сожалением думаю о тех часах, которые остались в нашем старом доме, в семье моего младшего брата.
Трудные времена
Ещё в годы Кавказской войны, когда Махачкала была всего лишь морским портом, Темир-Хан-Шура имела славу цветущего губернского города. Расположенный в котловине, город стоял на древнем караванном пути, ведущем в горы Даргинского, Аварского и Лакского округов, на месте бывшего военного урочища и крепостной слободы.
Уютный, чистый, утопающий в зелени, с военным и гражданским населением, город-крепость был окружён южными, западными и северными казармами, в которых постоянно дислоцировались кавалерийские и пехотные части. Там, где теперь расположен консервный завод, когда-то дремало в тени акаций озеро, на берегу которого были небольшая ресторация, шашлычные, чайхана. Офицеры и городская знать собирались здесь для увеселений, катались на лодках, вечерами прогуливались по берегу.
На северо-западной стороне города, у подножия нависшей над долиной примечательной плосковерхой скалы высился великолепный дом губернатора с белыми колоннами парадного подъезда. Рядом располагались здания казарм. От дома губернатора вниз, через центр города до южных казарм, пролегала главная улица Аргутинская. В середине её высился величественный собор, звонкие колокола которого каждое воскресенье призывали христиан на молебен.
Выше, по пути к южным казармам, рядом с башнями старой крепости, среди городского бульвара, стояла армянская церковь.
Мусульманская мечеть со стрельчатым минаретом находилась на восточной окраине Шуры, рядом с базаром, в конце улицы Еврейской, где находился дом моего отца. В центре базара стояло огромное одноэтажное здание пассажа с открытыми торговыми рядами, огороженными всего лишь натянутыми верёвками.
Местные купцы и торговцы с утра до вечера, разложив товары, попивали чай, приносимый разносчиками из ближайшей чайханы. Отлучаясь по делам, каждый хозяин-продавец натягивал верёвочку у входа, а торговцы справа и слева присматривали за товарами отлучившегося, хотя особой надобности в том не было, поскольку не воровали. Два первых вора появились уже при советской власти. Это были заезжие молодцы, промышлявшие среди нэпманов. Их быстро поймали с поличным торговцы пассажа и забили до полусмерти. Милиционерам с трудом удалось спасти воров от самосуда и в бессознательном состоянии доставить в городскую больницу.
Во всём городе было только два алкоголика. Один, по фамилии Писарчук, приличный человек, хороший семьянин, маляр-штукатур. Напившись, он ругал советскую власть на чём свет стоит. Люди говорили, что запил он с горя, когда красные расстреляли его младшего брата, белого офицера. Жители города не осуждали его.
А вот второго кумыка Карахана горожане презирали. Помню, как однажды, идя в мастерскую к дяде, я увидела огромную толпу посреди улицы. Конечно, я тут же втиснулась в передний ряд и оцепенела от ужаса. На земле лежал Карахан небольшого росточка, смуглый, большеголовый, с короткой шеей. Верхом на его спине восседал здоровенный детина и, поднимая за уши голову несчастного, бил о мостовую. Лицо Карахана превратилось в сплошное кровавое месиво. А люди, падкие до таких зрелищ, с любопытством взирали на это злодеяние. Дрожа всем телом, я взмолилась:
Дяденька, заступись, убери этого злого человека.
Дяденька посмотрел на меня сверху вниз с ухмылкой и, указывая на Карахана, сказал:
Таких не только бить, убивать надо. Это не мусульманин и не человек. Он хуже свиньи. Он позорит свой род.
С трудом выбралась я из толпы зевак и помчалась домой. Весь день не могла успокоиться. А утром мама сказала, что ночью я бредила, вскрикивала во сне.
Так вот, наш туринский дом представлял собой здание гостиничного типа, состоящее из девяти комнат, половина из которых имела выход в длинный коридор. В доме была бильярдная. Во дворе стоял отдельный флигель для прислуги и небольшое отдельное помещение, рядом с шестью сараями, для конюха. В одном из углов двора находились туалеты. Недалеко от них кухонное помещение с русской печкой. Рядом с жильём конюха (он же был дворником), возле колодца с горько-солёной водой, употребляемой для хозяйских нужд, была устроена большая цементированная ванна. Посреди двора высилась красивая резная беседка со скамьями вдоль стен и большим столом в центре, за которым могли разместиться человек двадцать. Беседка утопала в зелени, как и двор, весь засаженный фруктовыми деревьями.
Семья наша занимала три комнаты, в том числе и бывшую бильярдную с прихожей и парадным входом. Это были комнаты, окна которых выходили на улицу. Остальные помещения сдавались квартирующим.
Недолго пришлось пожить отцу в этом доме. В 192 5 году, когда моему брату Джабраилу едва исполнился год, он умер от крупозного воспаления лёгких простудился во время охоты, попав в болото. Умирая в сознании, просил маму не обижать детей и похоронить его в родном ауле.
Повезли покойного на подводе до Кумуха, куда вела шоссейная дорога, дальше могли пройти только кони. Родственникам не сообщили о его смерти. Отец и мать отца умерли двумя годами раньше. Оставались три сестры и множество родичей. С дороги был отправлен вперёд дядя Габи. Он сообщил родственникам, что едет Ибрагим, необходимо послать коня в Кумух. У отца в ауле был прекрасный скакун помесь кабардинского с арабской породой, купленный то ли у самого коннозаводчика Тохтамыш-Гирея, то ли у его сына, занимавшегося разведением лучшей породы лошадей где-то в степи около Минеральных Вод. Коня пригнали с пастбища, надели уздечку, украшенную серебром, седло с серебряными стременами и отправили навстречу хозяину.
В Кумухе мёртвого отца усадили в седло, закрепили верёвками, чтобы не свалился, и в окружении мужчин-родственников повезли в Хуты. Только когда процессия верховых подъезжала к аулу, дядя Габи ускакал вперёд и предупредил родню, чтобы оделись в траур и выходили встречать. С криками, раздирающими душу, словно обезумевшие, бежали женщины к дороге. За ними все жители селения. Габи рассказывал: творилось что-то ужасное.
Отец, добряк по натуре, человек щедрый, здоровый и красивый, в тридцать пять лет ушёл из жизни. Конь под ним, то ли чувствуя мёртвого человека, то ли возбуждённый женскими криками и шумом, беспокойно ржал, останавливался, бил копытами. Одна из дальних родственниц, жившая у въезда в аул, растолкав людей, подошла к коню и ударила его яйцом в лоб. Конь вздыбился. Всадники зажали его своими конями, кто-то соскочил на землю, схватил за уздцы. Оказывается, у суеверных горцев существовал обычай разбивать яйцо о лоб коня, везущего мёртвого хозяина.
Иначе конь сдохнет, говорили они.
После смерти отца кто-то из родственников хотел отобрать у матери детей и, наверное, дом. Но местные власти заступились за вдову. Однако под предлогом того, что маме будет трудно с тремя детьми, родственники настаивали отдать кого-нибудь из троих тогда ещё бездетному Мудуну, жена которого жила в ауле. Мать решила отдать меня. Дочь в те времена и на Кубани, и в Дагестане считали отрезанным ломтем. А за каждого рождённого в семье казака-сына государство дополнительно выделяло земельный участок. В горах даже поговорка бытовала: «Дочь может стать добром врага».
Так я оказалась в далёком ауле Хуты. Мне было лет шесть. Живя в Шуре среди горских евреев и кумыков, я свободно владела языком татов, кумыков, русских. Мама говорила только на русском языке. Живя в ауле, я забыла те языки, зато в совершенстве овладела лакским.
Тяжёлые были те времена в горах. Никто не надеялся на помощь государства, на то, что им поднесут готовый испечённый хлеб, обеспечат светом, теплом, одеждой. Жили кто как мог, трудясь от зари до зари, довольствуясь тем, что есть. Топливо заготавливали сами из навоза, смешанного с соломой и половой. Лесов ведь в горах лакцев нет, а значит, нет и дров. На клочках возделываемой земли сеяли пшеницу, ячмень. Сажали картофель, морковь и выращивали в горах горох и чечевицу. Печь разжигали соломой или половой раз в сутки, обычно вечером, по возвращении с полевых работ. Один-два раза в неделю выпекали тонкие пресные лепёшки. Повседневной пищей было толокно (мука из зёрен овса), её разводили сырой водой, в особых случаях добавляли к толокну сливочное масло и брынзу это уже считалось деликатесом.