Ильинский волнорез. О человеческом беспокойстве - Борис Алексеев 2 стр.


 Георгий, давайте на «ты», в бою так проще!  улыбнулся Степан, наливая гостю чай.

 Какой из меня вояка, писарь я мелкотёртый. Кроме кисточки да ложки, никакого другого оружия в руках и не держал.

 Художник, что ль?

 Вроде того. А вы, простите, а ты?

 Я? Да я и того хуже. В советское время служил журналистом. Как скинули с социалистического броневика батьку Ленина со всем его учением, подался было по совету Бендера в управдомы. Но в ихнем капиталистическом общежитии место мне нашлось тольки в гардеробе. Стал я всякой сволочи польты подавать. Они мне чаевые суют, а я не беру. Один раз, правда, попробовал, больно жрать захотелось, так совесть желудком пошла. Облевал я, прости Господи, евойного песца по самое немогу. Тот в скандал, вцепился, как клещ, всю грудь мне моей же блевотиной, гад, и перепачкал. Я ему говорю: «Отойди, дядя»,  не понимает. Ещё раз говорю: «Отойди, родной!»  не понимает. Третий раз повторяю, но уже со всего размаху. Падает, кричит. Ну, все ко мне. А меня уже разобрало. Тут теннисный мячик подвернулся. Схватил я его, поднял руку и ору: «Стой, мразь постсоветская! Взорву всех на хрен!» Так не поверишь, попадали от страха, друг за дружку попрыгали, ну прям как сардины, ежели косяк затралить! Противно стало. Плюнул я на их сытый гардероб и ушёл. И теперь Разрешите представиться: лишний человек. Ни работы, ни друзей, полна горница старух. На их чаевые и живу. Знаю, что похоронные, ан не рвёт, как от тех новороссийских соплей,  загадка!

 Выходит, я жирую там, где ты лапу сосёшь,  задумчиво произнёс Георгий.  Я, Стёп, церковный художник. При Советах жить трудом на церковь  нельзя было и думать. Теперь  пожалуйста! Кстати, вон в том портфеле,  Георгий указал на коричневое пятно, брошенное в прихожей,  двадцать четыре тысячи рублей. И хотя по большей части это не мои деньги, ты можешь ими распоряжаться, как своими. Добыл их ты, значит, они принадлежит тебе. 

Георгий умолк и занялся новой порцией чая.

 Вроде как контрибуция, что ли?  ухмыльнулся Степан.

 Ну да, вроде того.

 Э-э, нет, эдак мы и до людоедства дойдём, ежели будем друг на друга как на добычу смотреть. А потом, Егор,  ничего, если я так, по-простому?  ты же сам их спровоцировал. Шляться ночью по голодной Москве со сладким пирогом! Да тут не то что зверя, тут человека можно задразнить до зверя. И ещё. Бандит  точно такой же продукт эволюции, как и ты, только ты художник и получил в наследство от Фидия нюх на красоту, а он получил от Бендера или самого Соломона нюх на деньги. Чему ж тут удивляться?

 Степан, давай святых не трогать. У них с миром свои расчёты.

 Прости, увлёкся. Э-э, да ты спишь! Звони, чтоб тебя не ждали,  и баиньки. Пойду постелю.

 Да мне, собственно, звонить-то некому. Живу один, как Фидий.

 Как и я! Журналист из несуществующей газеты уже несуществующей страны. Брр! Во ляпнул, врагу не пожелаешь


Степан сказал Георгию сущую правду. По окончании МГИМО он за резвое поведение на выпускных семинарах был распределён куда подальше от вожделенной заграницы и на несколько лет обосновался внешкором в Ивановской областной газете. Подступало «светлое будущее», все говорили о необходимости перестройки, гласности, демократии. Журналистскую братию трясло от профессионального предвкушения великой смуты. Редкие трезвые умы с опаской поглядывали на собратьев по перу, пьянеющих от запаха свободы. Никакой чёткой доктрины будущих хозяйственных связей попросту не было. Политическое переустройство страны мыслилось от противного. Нынешний бессмысленный анархистский лозунг «Против всех!», пожалуй, был бы под стать умонастроениям того времени. Все в один голос твердили «Демократия!», мало понимая, что это лукавое слово способно демонтировать спасительное для русской государственности понятие «вертикаль власти».


Степан был одним из немногих крохотных порогов на пути разбушевавшегося демократического селя. В стране барражировал 1991 год. Год первой демократической, вернее, капиталистической революции в России. Вожди взбирались на танки, интеллигенция неистовствовала в стремлении очередного народничества, народ глухо шептался по кухням и накапливал злость фактически на самого себя.

Умницы, люди фундаментального склада ума как-то вдруг стали не нужны ни стране, ни корпоративным интересам большого производства. Умело подготовленная смена власти потянула за собой в трясину неведомой никому перестройки тысячи тысяч хозяйственных нитей и государственных судеб.

Областную газету, где подвизался Стёпа, закрыли за ненадобностью. Не получив даже расчёта по накопившимся гонорарам, Степан вынужден был вернуться в Москву.

Однако столица, увлечённая меркантильными политическими интересами, не очень-то обрадовалась его возвращению. И хотя Стёпа считал себя политическим докой (как-никак МГИМО за спиной!), он ничего не понял в новом московском миропорядке. Казалось, несуразица новейшего времени вот-вот лопнет, как мутный мыльный пузырь. И тысячи челноков с элитным высшим образованием, побросав в священный костёр интеллектуальной инквизиции коробки с колготками и памперсами, вернутся на своё рабочее место, заварят крепкий кофе и продолжат интегрировать в интересах человечества мерзкие и безжалостные дифференциалы Ельцина-Дарвина.

Так, кстати, тысячи русских интеллигентов, бежавшие от Советов в первые годы пролетарской диктатуры, ждали со дня на день краха нового российского порядка и возможности вернуться в брошенные жилища. Многие даже не распаковывали вещи

Увы, природа человека непредсказуема. Порой она тверда, как гранит, и, что бы с ней ни происходило, её внутреннее естество будет лишь ещё более твердеть и твердить до последнего вздоха: «А всё таки она вертится!» А порой стадное чувство самосохранения побеждает индивидуальное чувство брезгливости, и тогда толпа единородцев превращается в безликий пипл, который, по меткому определению одного из отцов перестройки, «всё схавает»


Степану потребовалось некоторое время, чтобы изжить последние иллюзии и надежды на возвращение прежнего, пусть далеко не идеального, общественного благоразумия. Когда же пустота нового российского замысла поглотила его ближайшее окружение и реально подступила к границам личности, он занял круговую оборону, выбрав для защиты, как рассудил, наиболее эффективное оружие  уход в самого себя.

Перебиваясь случайными заработками, наш герой погрузился в литературу. Написал несколько публицистических заметок, пару раз постучался с ними в редакции патриотических газет и, получив странные немотивированные отказы, окончательно захлопнул дверь родной коммунальной квартиры. Но писать продолжил. Он понимал, что пишет заведомо в стол, сравнивал свои действия с отчаянной попыткой Робинзона дать о себе знать бутылкой, брошенной в море.

Степан словно разговаривал с неизвестным будущим доброжелателем, для которого всё написанное им сейчас когда-нибудь оживёт и станет исторической путеводной звездой в понимании ныне случившегося.

Добровольному отшельнику исполнилось всего-то тридцать лет, но внутренняя сосредоточенность и умение расштопать словами мудрёные узелки человеческих нестроений были в нём сродни раннему гению Лермонтова. Однако утешение от произвола судьбы, которое он находил в занятиях литературой, вскоре уступило место традиционным писательским угрызениям совести. Степан ощутил силу проникающей способности слова. В прокуренных аудиториях института и за шторами МИДовских интерьеров он даже не предполагал наличие огромных окон, через которые поздно вечером можно наблюдать звёзды! Годы обучения были подчинены одной несгибаемой цели  научиться держать удар и опрокидывать противника эффектным словом, отстаивая интересы Родины. В подобной перепалке слово превращалось в бильярдный шар, в безликий носитель результата игры. Теперь же Стёпа всматривался в слово, как восторженный физик рассматривает ядро материи и пишет цепочки формул, предсказывая его деление, до поры скрытое в сгустке застывшей, ещё никем не тронутой энергии.

Часть 3. Под самое небо


Иконописная «родословная» Егора  история поучительная! В прошлом выпускник физического института (окончил знаменитый МИФИ), Егор по распределению оказался в Институте атомной энергии им. И. В. Курчатова. Подавал серьёзные аспирантурные надежды. И всё бы хорошо, да только приключилась с ним обыкновенная «хворь» русского интеллигента  болезненный выбор самого правильного пути в жизни. Западный человек на такое не способен. Родовитость, клановость, наконец, семейная традиция  основы западного менталитета. Русский же человек с молоком матери впитывает непостижимым образом огромное чувство ответственности за всё происходящее на Земле. Ему ничего не стоит поступиться национальными интересами ради всеобщего блага. Точно так же он с лёгкостью оставляет наезженную житейскую колею и истины ради переступает на зыбкую трясину околицы. Почему? Да потому что он уверен: не со стороны большака, а именно там, за околицей, встаёт солнце, и значит, светлое будущее начинается раньше! Гораздо раньше!..

Назад Дальше