Хочу кое-что уточнить. Я между тем разыскал портняжный метр в швейных принадлежностях моей жены. Размер куска сахара 3 х 1,7 см, то есть его площадь 5,1 см². Сообщение же в газетке имеет размеры 4 х 1,7 см, то есть 6,8 см². Фото элегантной пары на пляже составляет 13,5 даже не 14! кусочков сахара, а сообщение в нашей обычной ежедневной газете 25 кусочков, то есть 170 см². Отчеты Службы помощи детям занимают обычно две машинописные страницы. Теперь, когда мы определились с размерами и масштабами, вернемся к рынку, к счетам, к цифрам. Если ежегодно у нас 7.000 детей гибнут или остаются инвалидами, то за десять лет это будет 70.000.
Что там ограничение скорости автомобильного движения, какие-то замусоренные детские площадки, грязный воздух, отравленные мегаполисы. Что говорить о детском одиночестве, о брошенных детях, о школьных стрессах, да, в конце концов, о песочницах, в которых собачьего дерьма больше, чем песка! Просто не бейте! Никого, начиная с собак. И прежде всего: не слушайте психологов и психиатров, которые так любят заботиться о благополучии и здоровье немецкой семьи, в особенности родителей. Кто эти люди, которые до смерти забивают своих детей или калечат их навсегда? Кто эти дети, что сводят счеты с жизнью в шесть, восемь или двенадцать лет? Что за террор скрывается за чистенькими занавесками, за ухоженными палисадниками? Ежедневный, как выясняется, террор немцев по отношению к своим детям! Следует ли ужасаться и бить тревогу, когда сталкиваешься с подобными сообщениями, которые на газетной полосе умещаются под кусочком сахара, или это было бы неуместно сильной эмоцией? Что за кошмар скрывается под кусочком сахара среди новогодней мишуры из заголовков вроде «Всего вам самого белоснежного в новом году!» Одна подобная статья, включая фото улыбающейся дамы с фейерверком в руке, 90 кусочков. Или вот: «3 года без зарплаты: спасение для безработных?» еще 20 кусочков сахара.
30.000 детей ежегодно это же почти сотня в день. 100 детских самоубийств это значит, что через два дня на третий в течение года один ребенок сводит счеты с жизнью. Что же это за терроризм такой, о котором мы ничего не знаем, потому что он спрятан за чистыми гардинами в респектабельных немецких частных домиках и квартирках. Есть ли повод ужасаться?
Я адресую этот вопрос тем, кто настаивает на беспристрастном и холоднокровном отношении ко всему. К тем, кто знает об этой заразе, об этом терроризме, кто даже пылает праведным гневом, зная об этом беде, но норовит спрятать ее под кусочком сахара.
О Чехове1
Дорогой господин Урбан,
Нам с вами не распутать и не ослабить те странные, судорожные отношения, которые связывают меня с Москвой, я сам же в них и виноват. Я знаю, что как автор я занимаю там определенное место, «захватил» я его уже давно (безо всякого насилия, разумеется. Это произошло вообще без моего участия), и мое влияние там сродни действиям Троянского коня (я этого совсем не хотел, так уж вышло само собой, просто, так сказать, по природе вещей). Несмотря на это мое прочно занятое место, книги мои там, к огромному моему сожалению, стали редкостью. Ужасно жаль еще и потому, что я верю: я принадлежу и к их культуре тоже. По поводу Чехова с радостью напишу. И пусть моя импровизация станет для вас утешением и «официальным отзывом», который можно опубликовать.
Как-то в юности, лет семнадцативосемнадцати, через каталог всякого старья на покупку книг в магазине денег у меня не было я приобрел за пару грошей несколько томиков рассказов Чехова. Они увлекли меня чрезвычайно, но остались для меня тогда непонятными. Тот Чехов показался мне слишком «сухим», холодным и каким-то рутинным. «Открытые» концовки от меня ускользали, казались какими-то размытыми. Но при более позднем прочтении именно в этой размытости я обнаружил силу чеховской прозы. Именно эти размытые концовки навели меня на сравнение: Чехов великий акварелист среди авторов 19 века. И не случайно, что в его обширнейшем наследии (пожалуй, одном из самых обширных, известных мне) особое, серьезное место отведено сборнику очерков «Остров Сахалин» (здесь у меня возникает музыкальная ассоциация: я сравнил бы Чехова с Шопеном, которого слишком легко причисляют к «несерьезным» композиторам). Когда в более поздние годы я перечитывал Чехова, мне стало ясно, что бесчисленные очерки, наброски, образы, описания провинциальных городов, деревенской жизни, как в рассказах «Ионыч», «Скрипка Ротшильда», «Мужики», «На большой дороге», «Дачники», «Кулачье гнездо», очевидно, ближе всего к «истинной России», нежели описания великих проблем, образов, идей, которые везде одинаково свойственны человеку, что на западе, что на востоке, что у славян, что у антиславян везде они тенденциозны, идеологически насыщены и догматичны, как и положено великим идеям. Вот в связи с этим я воспринимаю Чехова бóльшим реалистом, нежели, скажем, Горького (исходим из того, что о понятии «реализм» мы представление имеем и нам нет надобности неделями спорить о нем). Горький же мне кажется, скорее, «натуралистом». Ну а пьесы Чехова я больше люблю читать, чем смотреть в постановке: при чтении я способен лучше постичь, ухватить это размытое, едва обозначенное, выраженное намеками и сказанное шепотом. Что же до постановок, то всегда приходится опасаться, что режиссер инсценирует самого себя больше, чем Чехова.
У Чехова на всем налет почти метафизической меланхолии, отчего преходящее становится вечным. Что меня восхищает еще это его невероятное усердие, самосознание медика и хрониста, когда он пишет о Сахалине. «Остров Сахалин» обязательно следует прочитать тем, кто где-либо, когда-либо сталкивался или имеет дело с так называемым исполнением наказаний.
Речь на открытии Европейской Коллегии переводчиков в Штрелене (24 апреля 1985 г.)
Господин бургомистр, господин министр, господин Вормс, господин Топхофен, господин Биркенхауэр, разрешите мне не занимать вашего времени долгим перечислением имен тех, кто, несомненно, заслуживает отдельного упоминания.
Прежде всего, хотел бы выразить свое изумление и восхищение в связи с тем, что здесь был построен и открыт этот дом, и что проект, о котором мы так, между прочим, мимолетно поговорили в Париже десять лет назад, в самом деле состоялся. По-моему, это совершенно уникально.
Позвольте обратить ваше внимание на то, что большие дела не всегда свершаются в больших городах и не обязательно сопровождаются помпой, шумихой и пафосом. По-моему, здесь произошло нечто грандиозное, чего до сих пор, пожалуй, и не случалось. Хотел бы выразить надежду, что многие европейские страны присоединятся к этой инициативе. Поскольку я всегда был того мнения прошу вас снисходительно отнестись к нему, что переводчики в истории человечества от начала времен являются пусть не важнее дипломатов, но играют, пожалуй, не меньшую роль.
Ибо литература какой-либо нации, если узнать ее не с одной какой-то стороны, но во всем ее многообразии, дает наилучшее представление о народе, о стране, их обычаях, истории, традициях, их характере. И насколько узко и неполноценно было бы представление наше о других народах, насколько мы погрязли бы в предрассудках а это ведь порой случается в нашей истории, если бы иностранную литературу не переводили на немецкий.
Германия я говорю именно «Германия», не разделяя на ФРГ и ГДР, ибо обе страны имеют равновеликие заслуги в сфере литературного перевода, так вот, Германия всегда была великой переводческой страной, что имело значение не только для самой Германии, но и для всей Европы. Скандинавская и восточноевропейская литературы по большей части приходили в большой мир через Германию. И теперь основание этой переводческой коллегии я считаю продолжением этой традиции.
Но вот что я хотел бы еще сказать.
Полагаю, что нашей европейской культуры без переводчиков вообще не было бы. Отвлечемся от литературы, вспомним, что началось все с литургии. И между стариком Иеронимом2 я говорю «старик» не пренебрежительно, но с благоговением и Лютером, двумя создателями языка, лежат почти одиннадцать столетий, в течение которых творили многие, многие неведомые переводчики, и в основном они были монахами.
В английском языке появилось такое выражение, причинившее немыслимые трудности мне и даме, на которой я женат, потому что мы переводили его дословно и вообще долго бились над его переводом. «Clerical error» не означает «клерикальную ошибку», как мы думали, глупо цепляясь за буквальный перевод. Оно означает «ошибка во время писания» или просто «описка». Когда-то где-то один монах-переписчик допустил ошибку, что при этой трудной работе вполне могло случиться, и так в языке возникло недоразумение и заблуждение. Я воспринимаю этот пример как предостережение от грубой буквальности.
Думаю, наступит день, когда мир постигнет, наконец, всю важность переводческой деятельности, которая обычно остается в тени и происходит за занавесом. Говоря словами Брехта, «сокрыта тьмой, ее не видно».
Хотел бы спросить вас, да и себя заодно: читая переводную литературу, интересуемся ли мы всякий раз, кто перевел то, что мы сейчас читаем, будь то даже детектив, ведь и детективы тоже требуют перевода? А ведь литературный перевод это трудная, тонкая работа, и один из наших величайших немецких послевоенных авторов Арно Шмидт3 был увлечен этой деятельностью. Допустим даже, что он был вынужден заняться литературным переводом под бременем житейских обстоятельств, но он переводил вдохновенно, основательно, скрупулезно, чутко, с огромной любовью к языку.
Разрешите также напомнить, что кроме высокой, высшей вроде сочинений Беккета4 и великой литературы, есть литература, которую пренебрежительно именуют легкой, развлекательной, поверхностной. Но ведь ее тоже кто-то переводит. А еще мы никогда не знаем тех, кто переводит фильмы и сценарии.