Теперь Берестов знал, что будет делать он будет писать. Писать о людях: об их делах и страстях, радостях и огорчениях и о том хорошем, что в них есть. Ведь Он, Спаситель, поверил в человека!
Январь 2018 годаВетеран
Очередной наступивший год начинал свой медленный разбег. Снег, которого не было весь ноябрь и декабрь, теперь сыпал и сыпал безостановочно, чтобы сугробами прикрыть грязные лужи, доставшиеся ему в наследство от минувшей осени. Под его белыми шапками уже просели лапы огромных новогодних елей, расставленных по главным столичным площадям, а многие московские крыши с трудом приняли на себя ледяную ношу, стараясь замаскировать ею летние недоработки кровельщиков и цветовую чересполосицу маляров. Большой город приободрился. На бульвары и парки выкатился повеселевший народ, чтобы развлечь себя поеданием французских булочек с вставленными в них кривыми сочными сосисками с подпечёнными боками, сопроводив их парой бутылок баварского пива или несколькими чашечками дешёвого кофе в вощёных бумажных стаканчиках.
На деревьях и контурах из металлических стоек переливалась праздничная иллюминация. Спрятанные в нишах общепитовских киосков динамики надрывались, изливая из чёрного нутра бравурную музыку. Всё свидетельствовало о том, что январские дни отдохновения ещё не закончились, а потому остаётся ещё возможность соскрести с души разочарования прошлого года. Стоит только добавить к уже взвинченному настроению одну-другую бутылку водки, пьяные поцелуи и вздорные уверения о том, что на горизонте уже обозначились приличные деньги, которые непременно изменят жизнь семьи-подруги к лучшему. Но так говорится вечером.
А сейчас был полдень время тишины по причине того, что полуобморочный похмельный сон ещё не закончился. Затянувшееся состояние нетревожного забытья было характерно лишь для молодого поколения семьи Ивановых, а вот Семёну Михайловичу не спалось. Он рано ложился в постель и рано вставал. Так было установлено давно, с тех пор когда однажды сделал для себя неприятное открытие, что руки, которые всю жизнь кормили его жену и детей, вдруг перестали повиноваться ему.
Однажды, перевернув очередной листок календаря, Семён Михайлович понял, что старость подступила к нему быстро, пробив болевыми синдромами все суставы и части прежде сильного тела. Он долго не соглашался с тем, что теперь каждый шаг нужно было совершать с оглядкой, и по привычке продолжал делать всю мелкую работу по дому: подкрутить гайку, чтобы убрать протечку в смесителе, заменить почерневшую выгоревшую проводку или перебрать заскрипевшие половицы, одним словом, всё то, что мог сделать только он один, так как у его единственного сына были новые взгляды на смысл бытия, в которых хмельной дурман занимал привилегированное место. Пил сын, пила его жена, резвились как хотели подрастающие дети его внуки. Что скажешь мужику, разменявшему свои пятьдесят и кочующему с одного случайного заработка на другой?
Семён Михайлович вышел из своей комнаты, беззвучно прикрыв за собой дверь. Он боялся неловким движением, случайно вызванным громким звуком разбудить других обитателей квартиры, в которой давно уже чувствовал себя не хозяином, а скорее приживалкой, пережившей своё поколение. А главная его вина состояла в том, что он всё ещё занимал драгоценные десять квадратных метров, которые ох как нужны были людям, коих он по привычке продолжал считать своими родственниками.
В сорок пятом солдат Иванов вернулся в родную Москву из тех мест, которые другие, никогда не вдыхавшие в себя кисловато-горький запах перегревшихся орудийных стволов, называли полями героических сражений. С собой из Германии Семён Михайлович привёз трофейные наручные часы с разбитым циферблатом да стальной осколок, удачно застрявший под грудиной, о котором врачи сказали, что его лучше не трогать. Память берегла ветерана и особенно не тревожила воспоминаниями. Из четырёхлетнего грохота войны ему почему-то больше вспоминался лишь подпрыгивающий от выстрелов лафет «сорокапятки», из которой он гнал снаряд за снарядом под орудийные башни немецких танков. Ну, может быть, ещё вой фугасных бомб, которые сваливались из-под крыльев «лапотников», когда контуженным лежал на бруствере полуразрушенного окопа лицом вверх, не зная, на месте ли у него ноги и руки, и глядел незакрывающимися глазами в высокое синее небо, в котором весёлой каруселью кружились пикирующие бомбардировщики.
А когда настал светлый день, сержант Иванов стоял на маленькой булыжной площади незнакомого немецкого городка в передней шеренге парадного построения. Роскошествовало весеннее солнце, и слабо поблёскивали на груди покрывшиеся патиной за годы войны боевые медали и орден Славы третьей степени. И только одна медаль, рождённая на развалинах поверженного Рейхстага, новёхонькая и щёгольская, как хромовые сапоги новоиспечённого лейтенанта, сияла как путеводная звезда «За победу над Германией». Командир полка сжатой в кулак рукой чертил перед собой зигзаги и трубным голосом выхаркивал: «Мы победили Мы дошли Несмотря ни на что Слава Сталину и родной партии!» Все, кто стоял, и все, кто смотрел, верили ему, потому что он был свой и потому что у него не было левой руки. И поэтому как один орали: «Ура!» Орал и Семён, напрягаясь, чтобы растянуть в радостную улыбку, казалось, навек окаменевшие губы.
А вечером пили, потому что можно было, потому что нужно было пить, потому что это был их день. Балагурили и много пили очень молодые и очень пожилые из последнего, осеннего призыва. Рассказывали байки, раздували свои подвиги, обнимались и поздравляли друг друга. От этого было хорошо. Это было их право на всех вечно лёг земляной загар военных дорог.
Семён мало пил, много курил, иногда мозолистой ладонью проводил по жёсткой щетине. Ему казалось, что к щеке прилип шлепок окопной грязи, и тогда в уголках, сжатых вечным прищуром глаз, копились горючие росы. Так же хмуро молчали ещё двое с узкими лицами, затянутыми пергаментной кожей, с худой шеей и выпертым кадыком, неопределённого возраста, то ли тридцать, то ли шестьдесят. Пепельно-багровая печать сорок первого года выжгла их глухо ворочавшиеся сердца.
Осторожно передвигая по полу искорёженные артритом ноги в фетровых тапочках, Семён Михайлович прошёл по коридору мимо двери, за которой слышался солидарный храп двух глоток, это была спальня сына и невестки; мимо третьей двери, из-за которой уже доносилось повизгивание просыпающегося молодого поколения, и наконец добрался до ненасытного чрева кухни. Груда сваленных в мойку немытых тарелок, остатки дешёвой закуски на столе в окружении пустых бутылок и недопитых рюмок с водкой и портвейном свидетельствовали только об одном что здесь несколько дней творился праздник по случаю недавнего Рождества.
Налив из-под крана холодной воды в крашеный металлический кувшин с обколотым верхом, Семён Михайлович заторопился назад в свою комнату. Он не должен мешать молодым и сильным своим присутствием. А в комнатке у него есть электрическая плитка, чтобы вскипятить воду и сделать себе чай, и нераскрытая пачка сладкого печенья «Юбилейное», которое можно быстро размочить в кипятке, а то и разгрызть своими несколькими ещё сохранившимися зубами.
В этой комнате ему было хорошо. Здесь можно было сидеть или лежать на завершающем свой век заслуженном диване или переместиться за стол, чтобы в который раз перелистывать альбом с матерчатой обложкой и рассматривать пожелтевшие от времени фотографии, на которых он был ещё молод и обнимал свою жену и держал на руках маленького сына.
Свою Надю Семён встретил в том же победном и хмельном сорок пятом, когда вызрели красные гроздья рябины и первый снег по утрам уже пытался прикрывать притихшие в осенней задумчивости деревья. Она сразу понравилась ему заводная фабричная девчонка с открытым и таким беззаботным взглядом, как будто и не было военного лихолетья и хлебных карточек.
Он ещё помнил слова любви, когда предвоенной весной встретил ту самую, первую, с пшеничным запахом светло-русых волос, которая поверила ему и отдала всю себя, ту, которая, не отпуская, держала его за руку и не отводила от него синих глаз, будто намеривалась оттащить от того из досок с соломой и лавками вагона воинского эшелона. И, как в бреду, всё говорила и говорила ему:
Только вернись. Прошу тебя. Мне ничего не надо. Вернись с этой проклятой войны.
Он выжил, а в сорок втором получил письмо с вестью о том, что нет больше на этом свете светло-русых волос и синих глаз, потому что бомбовый удар по маленькому мирному посёлку был точен и там, где была жизнь, теперь лишь заполненные талой водой воронки и бесформенные груды кирпичей.
Семён вернулся к мирной жизни, но самых нужных слов уже не умел говорить и поэтому мог только гладить Надю по волосам и крепко прижимать её к своему сердцу. Она понимала его и, не колеблясь, привела в эту квартиру в Замоскворечье, где жили она и её родители и ещё много других людей. Он отогрелся около её тёплой души и пошёл на работу, где начал размешивать бетон и научился класть кирпичи, потому что строить надо было много. Со временем назначили бригадиром и мастером и стали вручать грамоты за доблестный труд, говорить проникновенные слова и жать руку. Семён Михайловичу было приятно. Приятно от того, что он делает что-то хорошее для людей и они смотрят на него добрым взглядом, а самое главное то, что он был одним из них.