Очень высокопарно, Гречук, скривился Михалыч. Я был о вас лучшего мнения.
Я був о людях, що приносять клятву Гіппократа, теж кращої думки.
Михалыч злобно взглянул на пациента, но промолчал. Сделал трескучую затяжку.
Вежливо продолжил:
То, что вы сказали по поводу поэтического крика, это любопытно. Но ведь на самом деле жизнь от этого крика не меняется.
Хто знає. Можливо і змінюється. Принаймні для поета. Чи для того, хто прочитав. Якщо б вірші нічого не змінювали, то були б зовсім марні невже їх би до сих пір писали? Якщо пишуть, то значить, якийсь у цьому є сенс.
Но жизнь это другое. Это то, что происходит между криком и стихом. Обычная, нормальная, спокойная жизнь. Житейская жизнь, так сказать. Чтобы ее хорошо, правильно, с пользой прожить это тоже своего рода поэзия. Как вам такая мысль?
Але не при цьому режимі.
Опять-двадцать пять! Так что же при нем не так?
Це життя раба. А життя раба не життя, а існування. Людина гідна не нікчемного животіння, а справжнього життя насиченого, цілісного, життя, що виражає його потребу в особистому зростанні. Проте, радянська людина навіть не особистість. Вона лише механізм жорстокої системи, гвинтик, що функціонує. Одиниця. Безсловесна і покірна. Зацькована, нікому не потрібна, беззахисна. Безсловесна і покірна. Раб, одним словом.
Глупости какие. Человек существо социальное. Ячейка общества. А социалистическое общество дает каждому по возможностям, и от каждого по потребностям.
Що ж, мушу вас запевнити, у людині набагато більше звіриного, аніж нам цього хотілося би.
Что вы такое страшное говорите? усмехнулся Михалыч.
Так, саме так. Ми і є тварини. Лише одягнуті у костюми.
Вы сами тоже считаете себя животным?
Не має значення, як я вважаю. Факт залишається історично доведеним.
Раз вы так ударились в дарвинизм, то при чем тут тогда советский строй?
Це протиправний, антигуманний режим. Людина, як і будь-яка жива істота, любить свободу. У неволі вона перетворюється на аморфну, тупу, керовану масу. Я хочу жити у свободі, а цей режим душить будь-які прояви свободи.
И как вы это можете доказать? заинтересовался Михалыч.
Те, що я беззахисний сиджу перед вами вже доказ. Те, що мене запроторили, як я розумію,в психіатричній лікарні, і насильно тут утримують вже тому доказ.
А вы что, считаете себя здоровым?
Так, вважаю. І я вимагаю дотримання моїх людських прав.
Михалыч, шумно отодвигая стул, встал, потянулся. Что-то в его обрюзгшем, дрябло-пузатом организме пробурчало. Зашагал, заложив руки за спину. Вид у него был задумчивый, благожелательный. Вот-вот казалось, что он начнет насвистывать мелодию.
Знаете, милейший, не получается, мягко произнес Михалыч. Спорно ваше убеждение, так сказать. Если мы выйдем на улицу и спросим у первого встречного гражданина в свободном он государстве живет или нет он ответит, что в свободном.
Звичайно, відповість. Тому що боїться.
Боится? наивно удивился доктор.
Так, боїться. Повертаючись до наших азів, що вільнодумство карається, він відповість так, як того потребує почути режим. Інакше його буде покарано.
Вас послушаешь, так оторопь берет, возмутился Михалыч. Будто мы прямо в тюрьме какой-то живем.
Саме так. У тюрьмі, широко улыбнулся пациент. Я дуже радий, що ви це збагнули.
Михалыч остановился. Лицо помрачнело. Он недовольно уселся на край стола.
Жестким тоном сказал:
И что, по-вашему, миллионы людей можно удержать в тюрьме?
За допомогою брехні і потужної репресивної машини хоч мільярди.
Занятненько, хмыкнул Михалыч.
Принаймні вы намагаєтесь, добавил пациент.
Я? изумился доктор.
Режим. А ви уособлюєте режим. І в самому, до речі, гидкому, каральному його прояві. Отже, теж вносите свій внесок.
Михалыч вздохнул, зевнул. Беседа явно начинала его утомлять.
Сказал назидательным тоном:
Вот что самое плачевное в нашем разговоре, знаете? Все, что вы наговорили мне лишь подтверждает факт вашей патологии. Вялотекущая шизофрения налицо. Простите, мне не следует этого говорить, врачебная этика, как ни крути. Но вы совершенно больной человек и лечить вас нужно по полной программе.
А знаєте, що ще гірше у нашій, так би мовити, розмові? желчно выпалил пациент и уставился на доктора. Те, що нічого іншого я від вас, ліпил, і не очікував!
Он с ноги ударил пациента по ребрам. Послышался хруст, пациент охнул и свалился со стула.
Михалыч стремительно приблизился, цепко взял его под руку и вывел в коридор.
Правила забыл? Никаких рукоприкладств! Нам нельзя никого бить, только терапевтическое воздействие!
Он отсутствующее смотрел на Михалыча, ничего не отвечал. Михалыч безнадежно помахал головой.
Давай-ка на пару деньков возьмешь отгул, а?
Да, хорошо.
Без обид, но вид у тебя концлагерный. Отдохни, выспись. Ладно? Михалыч хлопнул его по плечам. Перед самой годовщиной ведь психов навалит, не до передыха будет.
8
В пузатом троллейбусе было сутолочно и жарко. Толпа пассажиров, хватаясь за поручни и друг друга, катила на свои работы.
В подобное утреннее время ему всегда было странно на душе вот он едет домой, едет отдыхать, а остальные лишь начинают трудовой день. Стыдливо, укоризненно он терял глаза, чтобы вдруг не обнаружить осуждающий взгляд. Один и битком набитый троллейбус. Праздно болтающийся пассажир и единый организм раскачанного скоростью пролетариата.
Лица попадались разные. Сонные, бодрые, расхлябанные, ироничные, любопытные, внимательные. Но все они вот-вот норовили показать неодобрение того, что он не среди них. Отдельно, обособленно. Индивидуально. И это не могло не настораживать. Не могло не тревожить.
Поначалу он стоял возле компостера. Будто механическая гнида, компостер прилип к хромированному столбу и непрерывно грыз талончики. Еще с детства его завораживал этот ненасытный аппетит, с которым аппарат расправлялся с просунутым проездным. Каждый раз он внимательно наблюдал и затем представлял что будет, если засунуть внутрь компостерного рта палец, язык, ухо? Если с рывком дернуть рычажок, пробьет ли тот что-то? Оставит ли отверстия своими цилиндрическими клыками?
Затем, загружаясь и тесня, его отодвинуло в сторону. Подпертый частями трех, он выгнул спину дугой и склонился над сидящими пассажирами. Прямо перед ним была женщина. С важным, царственным видом держала голову, при этом прикрывала веки, но цепко держала кулек на ногах. На кульке был изображен мушкетер в черной водолазке, подпирающий на яхте гитару.
Возле женщины, у окна, умостился дед. С огромными залысинами, в очках, линзы которых способны выжечь дыру в металле, дед насуплено читал газету. В большой статье шла речь об антиафганском заговоре Вашингтона и Пекина.
Тут он услышал рядом протяжный вздох, и снова почувствовал нечто сродни вины. Ему хотелось обратиться к каждому и объяснить, что понимает, каково это быть работающим, быть занятым, иметь трудодни. Что он не какой-нибудь дармоед на шее у родителей, не тунеядец на попечении у государства.
Он посматривал на читающего деда. На то, как тот часто поддевал воздух нижней губой, подпирал верхнюю будто таким образом усваивал прочитанное, вжевывал его внутрь себя.
С натугой троллейбус вкатил на горку. Это означало, что следующая остановка его. Протиснулся, чуть сместил бетонно вгнездившуюся тетку с каким-то пышным волосяным наростом и оказался на открытом пространстве. У киоска «Союзпечати» образовалась небольшая очередь. Обогнув автомат с газированной водой, он оказался на маленькой, затерянной в зелени улочке. Во дворике, возле колонки, двое опустившегося вида мужиков с кепками, сделанными из газет, полоскали в луже бутылки с-под пива, а затем кропотливо отдирали мокрые этикетки.
В конце улица упиралась в больницу водников. Он повернул вправо и вскоре подошел к душистому парку.
Был предельно теплый для конца сентября день. На площадке среди множества разукрашенных арматурин резвилась детвора. Воспитательницы сидели поодаль и охотно болтали. Надрывались птицы, нагло выскакивали и слепили сквозь листву солнечные пальцы. Этот кусок города был полон нечаянного великолепия.
Он замедлил шаг. Нужно было идти спать. Но что-то внутри требовательно стучалось навстречу дню, просило остановиться, сделать паузу и насытиться этим утром. Возможно, последним утром тепла. Возможно, первым утром близящихся холодов. Сурово лаконичной красотой, что бросалась в глаза и не давала покоя.
Свернул в сторону, дивясь и все еще не веря смене привычного маршрута. Не сдержал ухмылки от подобного хулиганства, от броского вызова обыденности. Через квартал был гастроном, возле которого часто дежурила бочка с квасом. Но ему хотелось мороженого.