Вечером приезжает Петр. У него машина, он вообще единственный среди нас деловой человек. Смотрит на курящееся пепелище, потом задумчиво переводит взгляд на собственный закопченный домик, на искореженный палисадник, поваленный полусгоревший забор
Гортензию сломали, вздыхает Августа Леонидовна, пытаясь расправить все еще подрагивающими пальцами чахлый кустик, втоптанный в землю бесстрашной ногой пожарника.
Что гортензия! откликается одинокий в нашем сумасшедшем гуманитарном окружении обладатель практического ума. Ты о другом подумай. В прошлом году Уткины горели, их, красноречивый жест в нашу сторону, ближайшие соседи. Теперь эти. Бог, наверное, на наше семейство ополчился. Не хочет, чтобы мы в Кузякине поселились. У него просто издали точного попадания не получается. Помнишь, как в анекдоте: «Черт, опять промазал!»
***Августа была из тех, кому любопытна действительность, важны житейские подробности. Что до фантазий, они ее мало занимали. Ей в угоду я сперва замышляла честную хронику: что вижу, о том пою. Как бы не так Уже в третьей главе не устояла перед соблазном. Простенький, но рискованный финт со временем. Все так примерно и было, только двумя годами раньше. Взять да и рассказать Августе, как она якобы сейчас живет в Кузякине и демонстрирует смешную отвагу на пожаре. В эти самые дни, когда она уже почитай что нигде не живет, только все проявляет и проявляет глухое безысходное мужество. Мужество, которое со дня на день может иссякнуть.
Идея вроде бы скользкая. Но я почему-то не сомневалась: здесь ошибки не будет.
За первой вольностью потянутся другие. В моем Кузякине начнут происходить события, хоть и действительные (я хранила почтение к изначальному замыслу), но случившиеся не там, не тогда, не с теми. Смешаются лица, сроки, обстоятельства. Пространство хроники зарастет чем ни попадя, как здешнее заброшенное поле, где в колеях бывшей пашни уже проклюнулись ветлы и сосны. Я видела даже дуб в палец высотой.
Мне не жалко поля. Слишком хорошо помню колхозный овес, низенький, жидкий. И пыльную полегшую вику. И редкие колосья больной, черноватой пшеницы. Все это не имело ни малейшего смысла. Но каждую весну, согласно плану, приползал тяжеленный вонючий трактор, плуг сдирал с истощенной почвы едва присохший струп, чтобы опять посеять и осенью собрать, и посеять снова. Так в античном аду сестры-убийцы коротают вечность, таская воду и наполняя бездонный сосуд.
За последние три года там выросли дикие травы. Все больше горькие: полынь, тысячелистник, пижма. Явится ли когда-нибудь полумифический культурный хозяин, чтобы превратить пустырь в тучную ниву? Не знаю. Пять лет назад, когда писала «Лягушку», я, помнится, чуть больше верила, что успею это увидеть. Но уже и тогда надежда дышала на ладан.
А пока пусть наползает лес. Пусть лечит эту замученную землю, как может.
Глава 4. Заколдованная коза
Наш домик с первых лет своего существования слыл несчастливым. Его начал строить в восемнадцатом году зажиточный крестьянин, приходившийся дядей нашей соседке бабе Кате. Он хоть и «обогател», а не настолько, чтобы нанять работников. Учитывая беспокойные времена, он, видно, задумал особо мощное строение с толстыми стенами, способными выдержать штурм, и взялся возвести его сам. Как умел. Это его и погубило: однажды готовил раствор, плеснул воды в чан с негашеной известью да и заглянул посмотреть. Сжег легкие одного вздоха хватило. Года не протянул, даром что здоровенный был мужичина. Наследники что-то пытались достраивать, но руки не доходили. Потом их раскулачили. Неуютный, сырой, с узкими, как бойницы, окошками и холодным одинарным полом, зато с широченными подоконниками и высоким потолком домик достался бедняцкой семье. Те с грехом пополам вытерпели лет сорок, но при первой возможности продали его москвичам.
Здесь никто не задерживается, утверждает баба Катя, прожившая на свете так долго, что сорокалетняя усидчивость бедняков в ее глазах срок несолидный. Такой уж это дом, пралик его возьми!
Катерина Григорьевна, давно у вас спросить хочу. Здесь все, чуть что, «пралик, пралик». Что это такое? Паралич или черт?
Какой еще паралич? Хворь, что ль? Тут нечего и спрашивать.
Значит, черт?
Черного слова не повторяй.
Ныне о злом роке, тяготеющем над нашим домишкой, кроме бабы Кати, никто из деревенских не помнит. Но продрав глаза ненастным утром, при одной мысли, что рано или поздно надо вылезать из-под одеяла, начинаешь понимать местных бабусь, у которых пралик с языка не сходит. Имя этому демону паралич воли Трясясь от стужи, поневоле вспомнишь несчастного строителя. Он еще одной важной вещи не знал: для жилой постройки годен не всякий камень иной впитывает сырость, в знойную сушь продолжает дышать промозглыми испарениями. В жару пусть бы дышал, пожалуйста, но когда и без того бр-р!
Катерина Григорьевна, давно у вас спросить хочу. Здесь все, чуть что, «пралик, пралик». Что это такое? Паралич или черт?
Какой еще паралич? Хворь, что ль? Тут нечего и спрашивать.
Значит, черт?
Черного слова не повторяй.
Ныне о злом роке, тяготеющем над нашим домишкой, кроме бабы Кати, никто из деревенских не помнит. Но продрав глаза ненастным утром, при одной мысли, что рано или поздно надо вылезать из-под одеяла, начинаешь понимать местных бабусь, у которых пралик с языка не сходит. Имя этому демону паралич воли Трясясь от стужи, поневоле вспомнишь несчастного строителя. Он еще одной важной вещи не знал: для жилой постройки годен не всякий камень иной впитывает сырость, в знойную сушь продолжает дышать промозглыми испарениями. В жару пусть бы дышал, пожалуйста, но когда и без того бр-р!
Горло уже саднит, и я хрипло бубню в сонное ухо любимого заунывную будилку:
Очнись! Денек отменно гнусный
Угрюма твердь и смертный сир
Рискуешь ты проспать паскудство,
Которого не видел мир!
Накрапывает. Ветер, сырой и пронизывающий, добирается до самой души. Игорь, не такой зависимый от капризов природы, уже сидит за компьютером и будет, как всегда, работать до глубокой ночи. А у меня слипаются глаза, голова тяжелеет, и не только ясно, что подбирается мигрень, но и похоже, что она обещает быть особо свирепой. Чай бессилен. Завтрак отвратителен. Обед и вовсе в горло не лезет. Понимаю: пора сдаваться. Лечь. Замотать голову колючим «Импликатором Кузнецова», поверху приспособить в виде чалмы шерстяную драную шаль, принять цитрамон средство, отвергнутое всем цивилизованным миром, но мне помогающее лучше аспирина, и, задернув оконные занавески, на долгие часы погрузиться в знакомое состояние тошнотворного бессилия, к которому примешивается малая толика блаженства, делая его еще более омерзительным.
Яростный собачий лай возвещает, что кто-то пришел в гости. Черти принесли! Право, в эту минуту, явись ко мне хоть ангел небесный, я и то бы не сомневалась, что благодатный визитер воспользовался именно таким транспортом.
Нонна! надрывается под окном голос бабы Дуни. Выдь сюда, а то я твою Мадамку боюсь! Ох! А это еще кто?! Ну, страшна!
Это она увидела Пенелопу, недавнее и довольно бестолковое наше приобретение. Когда мы с Игорем уходим из дому вдвоем, она пенелопит: усаживается на подоконник и ждет, красуясь в окне, так что всякому проходящему видно, что у нас есть большая собака и потому не следует пытаться обменять наши компьютеры на литр самогона. Сейчас Пенелопа суетливо топчется у забора и гавкает, призывая меня в надежде, что я отворю калитку и дам ей возможность любовно обслюнявить посетительницу. Это желание ее томит постоянно. У Мадам намерения другие. Она, существо проницательное, вопреки моей вымученной вежливости давно смекнула, что визиты бабы Дуни меня тяготят, и очень не прочь тяпнуть гостью. Из-за этого Евдокия Васильевна забредает теперь на огонек гораздо реже, а уж под моросящим дождем и подавно не явилась бы без основательной причины. Надо выйти.
Они стоят перед калиткой, ежась на ветру: толстая косолапая старуха в заношенном сером платье и ветхом платке и нарядная стройная блондинка, посредством косметики превращенная из бесцветной замухрышки в бледную загадочную красотку русалочьего типа. Это Снежана, соседкина внучка. С детства забитая драчливым папашей и истеричной матерью, да и самой бабкой, которая на свой лад их обоих покруче, девочка, войдя в возраст невесты, нарядившись, как кукла («Ничего для нее не жалеем!» жалобно и обвиняюще твердит старшее поколение), вышла на тропу войны, то есть попросту загуляла. Шум громоподобных скандалов, которые закатывают в доме по этому поводу, часто долетает до наших ни в чем не повинных ушей. Истошные вопли «Убью!» и столь же оглушительное подтверждающее «Убивают!», сопровождаемое воем, от которого содрогнулись бы обитатели зоопарка, и душераздирающими призывами «Люди, помогите!» ко всему этому пришлось привыкнуть или по меньшей мере попытаться. Со временем, однако, выяснилось, что с юной грешницей случаются то ли нервные, то ли сердечные припадки, а звать местную фельдшерицу семейство не желает, врача тем более. Они блюдут честь и, хотя сами же вопят на все Кузякино, панически боятся огласки.