В ста километрах от Кабула (сборник) - Поволяев Валерий Дмитриевич 2 стр.


 С учениками?  Абдулла огладил рукою лицо, сжал узкий, с едва намеченной ямочкой подбородок он и сам не знал, что надо сделать с учениками, не думал как-то. Спросил, недовольно растягивая слова, словно бы всплывая на поверхность самого себя.  А что с учениками?

 Я тоже думаю что,  сказал Мухаммед.  Жду указаний, муалим.

 Они что-нибудь совершили?

 Ничего,  качнул головой Мухаммед, помялся, соображая, то ли он говорит.  Ровным счетом ничего.

 Тогда в чем же дело?  Абдулла подосадовал на некую бесплотность разговора: не поступать же с учениками так, как с учителями степень вины разная.

 Ничего не сделали ученики, но они ходили в школу,  твердым голосом произнес помощник.

 И в этом вся их вина?

 Да. Разве этого мало?

Абдулла, подумав, согласился с помощником, сжал губы, глаза его начали светлеть.

 А ведь верно,  сказал он,  чему можно научиться у кафиров?

 Сквернословию и непочитанию Аллаха,  сказал Мухаммед.

 Я сам проверю их знания,  сказал Абдулла. Пригнувшись, заглянул в узкое, словно божница земляного укрепления, оконце. На востоке обозначалась легкая серовато-розовая светлина, горные звезды утишили свой свет, птицы, чувствуя рассвет, перестали петь вот-вот должно было явиться чудо, но чудо не являлось, хотя и ощущалось: оно через секунду-другую обязательно явится, вот только что-то медлит, смущается, ведет себя, будто девица, которую готовят под калым: завтра пригонят верблюдов с платой, и она навсегда перейдет в пользование мужа.  Хорошая пора для стрельбы,  задумчиво проговорил Абдулла.

 Хорошая, муалим.  Помощник тоже пригнулся, чтобы увидеть игривую жемчужно-серую зарю.

 Люди спят?

 Как убитые, не шелохнутся.

 Посты расставлены?

 Да. Я сам проверил их.

 Проверь еще!

 Будет сделано, муалим.

 Ну а с учениками, решившими отступиться от Корана, я поговорю сам. Ты прав, это надо обязательно сделать. Хорошо, что обратил мое внимание.

 Иначе бы вы, муалим, не были муалимом,  произнес Мухаммед.

Фраза эта была заискивающей, хотя в тоне не было ничего заискивающего, тон был жестким, в голосе звучало железо.

Абдулла поглядел на помощника и сделал рукою отсекающий жест:

 Все, иди, Мухаммед!

Мухаммед коротко, почти не сгибая шеи, поклонился и вышел. Абдулла остался один. Никто не знал, когда он спит. Дважды его пытались застать врасплох спящим и дважды натыкались на пистолет это было еще до того, как он собрал под свое начало людей. Абдулла умел стрелять на десятую долю секунды раньше, чем стреляли в него. Он многое умел в этой жизни и разгадывать мысли, и читать следы, и предчувствовать опасность люди Абдуллы редко когда попадали в засады. Что же касается сна, то он не спал вообще Аллах решил, что спать Абдулле нельзя, и Абдулла не спал: ночи у него были прозрачными, гулкими, со множеством звуков, которые другие не слышали вообще, со звонким биением крови в ушах, с болью, что исчезает с рассветом и туманом, беззвучно поднимающимся от земли, струистым, липким, бестелесным, странно мерцающим туман всегда создавал вокруг Абдуллы защитную оболочку, сквозь которую никто не мог проникнуть. Ночи, ночи! Мается Абдулла по ночам в вязкой темени, страдает, стонет, ловит все звуки, что до него доносятся, принимает их своим усталым телом, словно пули звуки пробивают его плоть дергается, а уснуть не может.


Утром к Абдулле привели школьников: двенадцать человек. Все как на подбор недомерки, одетые в рванье, босоногие, коричневолицые, черноглазые, будто бы одной матерью рожденные и от одного отца произведенные. А может, они действительно от одного отца? Хмурая сосредоточенность, не позволяющая им плакать, отчужденность, испуг и в ту же пору желание казаться взрослее, чем они были на самом деле,  вот что было написано на лицах этих маленьких людей.

 Значит, решили научиться писать, читать, алгебру решили познать?  шевельнулся на своем стуле Абдулла. Для него во двор специально вынесли стул, поставили на землю, за спиной немыми тенями застыли Мухаммед и два молодых телохранителя-суннита два брата, которых Абдулла знал с малых лет: по годам Абдулла был моложе своего заместителя и ненамного старше телохранителей, но опыта имел больше, чем Мухаммед и телохранители, вместе взятые, и в жизни своей хлебнул горького варева гораздо больше, чем они, и одно только осознание этого иногда оборачивалось для Абдуллы глухой тоской, на глазах у него даже слезы наворачивались: ну к чему ему все эти тяготы? Абдулла жалел себя.  Разве вы не знакомы с простой истиной чем меньше знаешь, тем лучше живешь?  спросил он у ребятишек.

Ребятишки молчали.

 И денег больше, и еды в доме, и скота в дувале,  всего больше, и сон хороший Так нас учил Аллах, все это завещано Аллахом. Аллах велик, человек мал, ничтожен, словно конопляное зернышко. Что все мы перед Аллахом? И что вы перед Аллахом?

Ребята продолжали молчать, стояли перед Абдуллой смирно, будто куры, только сумрачно блестели глазами. Иногда переступали с ноги на ногу ноги у всех были одинаково черными, с навечно въевшейся в поры грязью, теперь уже мой не мой их никогда не отмоются.

 Аллах запретил вам учиться, но вы нарушили этот запрет, неверные. Зачем вы это сделали?  Абдулла смежил веки и откинулся на стуле назад. Был он одет в чистую коричневую рубаху, в такие же штаны ткань легкая, нежная, привезена из Пакистана,  подпоясан офицерским ремнем с перекинутой через плечо портупеей, из легкой, с укороченным клапаном кобуры торчала перламутровая ручка «стара».  Ну, объясните, зачем вы это сделали?  спросил Абдулла с неожиданной болью и, качнувшись на стуле, открыл глаза. В глаза ему было лучше не смотреть: прозрачные, жесткие и холодные, будто вода в горах.  Сколько раз вы ходили в школу?

 Два,  раздался тоненький, с дрожащими птичьими нотками голос.

 Кто сказал два?  тотчас спросил Абдулла.

 Я,  помедлив немного и кое-как справившись с собою, отозвался длинношеий, с большими выпуклыми веками паренек, одетый в латаные джинсы. Джинсы были стары, их столько раз стирали, что они не то чтобы потеряли свой цвет, они потеряли цвет вообще, в нескольких местах светились.

 Ты, бача[2], Аллаха почитаешь?

 Почитаю, муалим,  по-прежнему тоненьким дрожащим голосом произнес паренек, переступил с ноги на ногу, грязные отвердевшие джинсы на нем захрустели.

 Это хорошо, что ты меня зовешь муалимом,  сказал Абдулла,  и в то же время плохо. Ты боишься меня и поэтому подхалимствуешь. Ты боишься меня?

 Не знаю,  неуверенно приподнял одно плечо паренек.

 А я знаю боишься. Прочитай мне двадцать третью суру Корана.

Паренек молчал. Скользнул глазами в сторону, приподнял второе плечо, потом хотел было плечи опустить, но не опустил движения его были сиротскими, пришибленными и втянул в них голову. Черные глаза его погасли: будто бы горела в них свечечка, теплилась слабо, поддерживая жизнь в тщедушном теле, которому много не надо,  и потухла.

 Двадцать третью суру ты не знаешь. Прочитай мне девятнадцатую суру.  Абдулла сцепил руки на коленях, большими пальцами, один вокруг другого, прокрутил мельницу.

Паренек продолжал молчать, лицо его сделалось безучастным, далеким, неживым этот недомерок на глазах становился взрослым, у него было лицо взрослого человека.

 Ты когда-нибудь об Аллахе слышал?  Абдулла вздохнул затяжно, словно бы жалея себя и этих грязных ребятишек.  Отвечай, кафир!

 Слышал.

 А о Коране?

 И о Коране слышал.

Абдулла оглянулся на своего помощника.

 М-да, ну и птичка растет, Мухаммед. А? Какова? Ты понял, чему учили кафиры из Кабула этих ишаков? Вместо того чтобы воспитывать из них воинов Аллаха, учили их презрению к Аллaxy! Этого вам не простит никто.  Абдулла повернулся к детям, вновь прокрутил большими пальцами мельницу, то убыстряя движение, то замедляя.  И меня Аллах не простит, если я вас не накажу. Мухаммед, принеси-ка мне  Абдулла, не договорив, повел головой в угол дувала.

В углу, на отвердевшей до железной прочности земле, стоял чурбак с воткнутым в него топором. На старом, иссеченном ударами чурбаке хозяин двора рубил хворост; если перепадали дрова рубил дрова. Растительность в этом горном, забитом темной глинистой пылью районе была не самая богатая рос кустарник, росла искривленная, завязанная ревматизмом и ветрами в узлы арча; высоких деревьев, как в Кабуле или в Джелалабаде, тут не было не хватало воды, не хватало корма и удобрений. Не всякий житель кишлака мог позволить себе топить дом, как хозяин этого дувала.

 Топор?  спросил Мухаммед.

 Ты недогадлив, как шурави[3], которого угощают отравленным пловом, а он думает, что этот плов не с отравой, а с кишмишем. Тащи все и топор, и плаху.

Мухаммед кивнул и тяжелой размеренной походкой, провожаемый глазами ребятишек, двинулся в угол дувала. Когда Мухаммед шел, то всегда казалось Мухаммед думает о чем-то тяжелом, непростом у него была походка замкнутого, закупоренного в собственную раковину человека, грузные натруженные руки висели вдоль тела мертво, не подыгрывая шагу, не двигались они словно бы существовали сами по себе. Но это были руки, что могли оторвать от земли и бросить в кузов машины стапятидесятикилограммовую бочку с бензином сильнее Мухаммеда в их отряде не было человека. Да что бочка с бензином Мухаммед мог задушить быка, ударом ладони отсечь голову собаке, ухватиться за зад газующей с места «тойоты» и удержать машину. Мухаммед принес чурбак с топором и поставил недалеко от стула Абдуллы. Что надумал сделать Абдулла?

Назад Дальше