Дядя Алик и Рая Давидовна родители Марата сидели по разным сторонам стола, будто не знали друг друга. Дядя Алик молчал, а Рая Давидовна говорила в основном о салатах, и все думали, что лучше бы она вообще молчала. Я сидел и вставлял что-то от себя, вспоминал только хорошее, делал скорбное лицо, обращаясь к матери покойного, чувствовал, как от реки поднимается сырость, уловимая даже тут, в старых дворах, засаженных деревьями и застроенных воротами, башнями и коммуналками. Дядь Саша, родной брат отца Марата, вместе с Сэмом протянули от гаражей провода с двумя мощными лампами, разбросали их по яблоневым ветвям, и жёлтый свет, смешавшись с белым цветом, накрыл нас тенями. В сумерках все заторопились, начали собираться, договаривались о новых встречах, обещали поддерживать и не забывать, предлагали свою помощь, просили обращаться в случае чего, вздыхали, целовались со всеми и выходили через ворота, возвращаясь к жизни.
Первыми ушли соседки. Две полные, это между ними я втиснулся, и третья, сухонькая, зажатая Костей. Ушли, неся в руках табуретки, как полученные на Новый год подарки. После них ушёл слепой Зураб, сапожник, которого сюда никто не приглашал. Хотя ему уж точно спешить было некуда: жил он на работе, в заваленной подошвами и голенищами металлической будке на Революции, где совсем не было света, хотя он и не особо был ему нужен всё равно ничего не видел, а с обувью вытворял страшные вещи. Но вот собрался и ушёл. Ушла Марина, неведомо чья дальняя родственница, с глубоким голосом и привядшей причёской. Она торговала овощами в киоске наверху, ближе к налоговой, с родственниками была в хороших отношениях и едва не единственная, кто плакал по Марату искренне и не сдерживаясь. С нею ушёл Марик, её сын, в белом комбинезоне, перемазанном жёлтой краской, ушёл, поскольку должен был ночью вернуться в мастерскую на Дарвина, где реставрировал мебель и до утра должен был перекрасить «под Польшу» фанерную этажерку, принесённую вчера двумя армянами. Ушёл Жора аптекарь-практикант, гроза круглосуточных магазинов, который, заканчивая ночную смену, сразу отправлялся в рейды по пивным киоскам Пушкинской, выуживая продавцов из мути раннего сна и требуя от них внимания и понимания. Ушёл, пожелав всем доброй ночи, которая его, безо всякого сомнения, ожидала. За ним ушла Тамара, наша классная руководительница обессиленная, но непобеждённая, прихватив с собой завёрнутый в бульварную газету кусок пирога. Она бы и не уходила, но все уже устали возражать ей, поэтому просто слушали её бред, соглашаясь и не перебивая. Утратив интерес к такому разговору, она всех сухо поблагодарила и растворилась в воротах, как привидение. За ней ушли Паша Чингачгук со своей Маргаритой. Марат называл их кумовьями, хотя детей у них, насколько знаю, не было. У Марата их не было тем более. Паша прихрамывал, получил травму после занятий мотоспортом. В смысле разбился когда-то на украденном скутере. Иногда мне казалось, что Маргарита тоже прихрамывает, наверно, потому, что всегда держала Пашу под руку и старалась подстроиться под его разболтанную походку. Так они и ушли, как два весёлых матроса, списанных с сухогруза за неустойчивость. После них тяжело поднялись и ушли в темноту двое друзей, росших рядом с нами и бывших моложе нас, Кошкин и Саша Цой. Кошкин плакал и наливал сам себе, поскольку на днях улетал в Филадельфию проведать родственников отца, которые, застряв там ещё в 90-е, не отзывались и не отвечали на письма, поэтому отец, регулярно посещавший синагогу, решил: так нельзя, надо отправить по их следам единственного сына и выяснить, что они там, в Филадельфии, себе думают. Кошкин даже купил себе ковбойскую шляпу с гуцульским орнаментом, чтобы не сильно отличаться от местных. Как он себе их представлял. Для него это было вообще едва ли не первое расставание с родительским домом. Если не считать пионерских лагерей, но их можно было не считать папа Кошкин сам работал в этих лагерях, отчего во время очередной смены Кошкин-младший чувствовал себя как рецидивист, вернувшийся на зону, где его ожидал давно знакомый дружный коллектив надзирателей. А Саша порывался уйти уже давно, его ждало заседание поэтического кружка в какой-то литературной кофейне, но признаваться он не хотел, только сидел и дёргался. Был Саша сыном корейского студента, которого занесло сюда в начале 80-х, с отцом не очень ладил, жил отдельно, писал духовные стихи. Характер у Саши сложный, он часто заводился с незнакомыми поэтами на студии, регулярно получал по полной, но не сдавался. За дружками Кошкиным и Цоем ушла Алка-Акула, мы её долго не отпускали, она и сама не хотела уходить, однако должна была: работа, график, пациенты. Она больше всех нам радовалась, вспоминала то, что могла вспомнить, фантазировала там, где никто уже ничего не помнил, делилась жизненными планами, уверяла, что завязала с прошлой беззаботной жизнью и работает сейчас в сфере медицины, что Марина помогла ей устроиться в тубдиспансер сестрой, где у неё сейчас новая интересная жизнь, единственное что пациенты мрут, как мухи, а так всё в порядке. Электрический свет делал нежными и трепетными морщинки под её глазами, крашенные в жёлтый цвет волосы переливались искрами, а когда она наклонялась над столом, чтобы прошептать кому-нибудь из нас тёплые слова благодарности, её волосы опускались в стаканы с вином, становясь розовыми и мокрыми. Она долго не находила себе места, не давала никому слова и вела себя, как на собственном дне рождения, требуя добрых слов, радости и напитков. Наконец ушла и она. Чем ближе подходила к воротам, тем сильнее поглощала её тьма, тем мрачнее становился воздух над её головой, как будто там, где заканчивался свет, куда не добивали жёлтые лампы, ей приходилось дышать пеплом и глиной и разговаривать с мертвецами, затаившимися в этой глине. Я смотрел ей вслед и вспомнил внезапно, что первой женщиной Марата на самом деле была она, как-то так произошло. И Бениной, между прочим, тоже. Ну, и Костиковой, понятно. Да и Сэмовой, если уже быть откровенным. А если совсем откровенным и моей тоже.
Едва ли не последними ушли ещё две подружки Рустама. Ушли, держась за руки, старшая, Кира, обижалась на младшую, Олю, за то, что та снова много пила, а Оля нежно похлопывала Киру по спине, от чего по коже Киры пробегали мурашки, лопатки позванивали от холода и на глазах выступали слёзы. У нас у всех выступали слёзы, и смех ломался на зубах, мы вдруг поняли, что все разошлись, остались только мы и семья, как в старые добрые времена, когда мы собирались у Марата на чей-то день рождения или другой семейный праздник, и я подумал, что именно от этого у нас теперь удивительное чувство праздника, чувство предвкушения салюта, который вот-вот грянет за соседними крышами, сиреневыми и золотыми от вечернего майского солнца, светившего ещё наверху, хотя здесь, внизу, воздух уже совсем сгустился и посвежел. Мы тоже начали собираться, но тут нас остановил дядь Саша. Он специально приехал на сорок дней откуда-то из пригорода, ночевать думал у родственников, спать ему не хотелось, отпускать нас тем более. Так не годится, сказал серьёзно, так никто не делает. Мы не можем, сказал он, так просто разойтись. Надо сидеть и вспоминать покойного, а то не будет ему покоя. Эти слова сразу отрезвили нас, и мы наперебой заговорили, мол, дядь Саш, ну что за вопрос, понятно, мы никуда не пойдем, куда нам идти, кто нас ждёт. Родители Марата тяжко вздохнули, но не возражали. Сказали только, что сами они пойдут, поскольку у дяди Алика с утра ныли почки, а Рая Давидовна должна посмотреть новости, так, будто она чего-то от них ожидала, поэтому они оставили нас, попросив Алину, жену Марата, принести нам чего-нибудь с кухни. Алина молча взялась за дело. Лишь теперь, когда все разошлись, когда стало тихо и пусто, мы вспомнили о ней, заметили её присутствие. Лишь теперь мы увидели её, хотя она всё время была рядом что-то приносила из дому, что-то уносила обратно, выслушивала нытьё соседок, записывала рецепты запеченного карпа, вызывала такси для Саши с Маргаритой, целовалась со всеми на прощание. И вместе с тем оставалась сама по себе, словно стояла в стороне, по ту сторону разговора, с той стороны темноты. Я только сейчас заметил, что у неё новая причёска, она носила теперь короткие волосы, по привычке пыталась убрать их с глаз, одета была в короткую чёрную юбку, чёрные колготы и в домашние тапочки. Они все тут ходили, как пляжники на море, в домашнем. Платье придавало ей стройность, тапочки делали её шаги неслышными. Волосы у неё были тоже чёрные, кожа смуглой, и казалось, что она вот-вот растворится в ночи. Мне стало неудобно за нас: мы к ней хорошо относились, несмотря на все истории с Маратом, никто из нас никогда её не обижал, и она, надо сказать, тоже относилась к нам с терпением и выдержкой, каких мы не всегда заслуживали. В своё время Марат, знакомя нас с нею, предупредил её, что мы его друзья и что относиться к нам надо хорошо. Она запомнила. Она вообще помнила все, что говорил ей Марат. А вот мы, выходит, про неё забыли. Я заметил, что некоторые из наших тоже обратили внимание на Алину, возможно, даже чрезмерное: Беня побежал с ней на кухню, неся в руках какие-то тарелки и теряя их по пути, Костик схватился убирать со стола грязную посуду, беспощадно сгребая её на землю, и даже Сэм потащил Рустама под свет, пока тот покрикивал в трубку что-то угрожающее, что-то про ипотеку. И когда все собрались, дядь Саша попробовал взять ситуацию под контроль.
Он сказал нам поразительную вещь. Сказал, что Марат сегодня последний вечер с нами, поэтому мы обязаны говорить о нём только хорошие вещи. Иначе он так просто не уйдёт. Мы не возражали. И даже кинулись наперебой вспоминать какие-то истории, но ничего толкового вспомнить не могли, только перебивали друг друга, перекрикивая и ругаясь. Тогда дядь Саша попросил нас всех замолчать. Повисла тишина, и я внезапно увидел, как из ворот во двор заползает холодный липкий туман. Он поднимался снизу, из чёрного русла, не успевшего ещё по-летнему пересохнуть. Мне сразу стало страшно, и страх этот передался другим. Все начали понимать, о чём нас тут предупреждает дядь Саша, горбатясь над столом и подсвечивая себе мобильником, чтобы налить: он предупреждает, что Марат где-то рядом, он стоит у нас за спинами и не уйдет отсюда, пока не услышит нужные ему слова. Не очень приятное чувство прислушиваться, не дышит ли тебе из-за спины умерший приятель, который чего-то не досказал при жизни и про которого ты знаешь столько историй, что ему проще тебя придушить, чем гадать, будешь ли ты держать их при себе. И тут кто-то осторожно и коротко коснулся моего плеча. Я вздрогнул и резко обернулся назад за спиной стояла Алина, улыбаясь и протягивая мне салфетки. Я тоже заулыбался, схватил эти чёртовы салфетки, они тут же посыпались у меня из рук, я выругался и наклонился, чтобы собрать их, поднимаясь, ударился головой о стол, выводя всех из транса. И все снова наперебой заговорили, а громче всех Беня, и все поэтому стали слушать его. Алина так и замерла за моей спиной, стояла и слушала. Беню это заметно напрягало, видно было, как старательно и осторожно он подбирает слова, чтобы не обидеть вдову. Говорил, заглядывая нам в глаза, будто прося о помощи, будто поясняя: ну, вы же всё понимаете, поддержите меня, подтвердите мои слова, напомните, как всё было на самом деле. Мы напоминали и подтверждали. Алина постояла какое-то время, наклонилась над столом, собрала пустые бокалы со следами помады и хотела было идти, но что-то её задержало, что-то заставило дальше слушать этот рассказ, всё время обрывавшийся и каждый раз начинавшийся с нового места. Туман подступал всё ближе, тихо и неумолимо приближаясь к её тёплому смуглому телу.