«Что кончилось то лодочка, Господь»
Что кончилось то лодочка, Господь,
сухие воды, временный постой
теперь пойдём по отраженьям вверх,
расслышав снизу жабий точный смех.
Всё льётся, что отсюда назови
как бубенцы звенят из рыбы льды:
их рвётся ткань, их бережёт икра
от памяти в значении судьба.
Как баржи мы, прозрачные на свет,
идём, шатаясь, в дождевой завет:
что кончилось то лодочка идём
по жажде, что обёрнута водой
качнутся берег, слово, чайка и
поспеет человек в свои круги.
«Яблоня, как дождь, стоит в саду »
Яблоня, как дождь, стоит в саду
словно форточка у холода во рту,
на щеколде почки и цветенья
обращаясь в мёд или росу,
в голос свой, его чужую стужу,
иней, что лежит на облаках,
как бы пёс пришедший человека
говорить и, словно смерть, лакать.
Изымая голоса, как рыбы
вынимают птицу из иглы,
яблоня воды стоит у смерти,
в форточку из мглы своей глядит.
«И каждый психом был и каждый пал»
И каждый психом был и каждый пал
в мерцающий, как смерть его, овал
и куст дыханья пел, в себя синиц
впустив из множества,
тьму закрывавших, лиц.
И каждое из лиц поёт своё,
пускает стрекозу, как в сон, в полёт,
где бабочки прозрачный лабиринт
похож на нераскрученной тьмы бинт,
а под повязкой свет один стоит,
как перелом, где больше не болит.
Так размотай меня, освободи
как психа псих
меня сквозь смерть веди
Теперь смотри спускаемся в метро,
где от кустов дыхания светло.
«Слух эхо от дождя, его сетей»
Слух эхо от дождя, его сетей
шуршание, гончарный круг, уловка
[о слишком многом речь молчания]. Горит
рыбак, собою управляясь ловко.
Со слепотой своей он говорит
наощупь. Бог ответит мимолётным:
о, Лазарь, Лазарь, выйди и иди,
как речь моя, как эхо там, где тонко
коснётся дождь идущего по дну,
которое не дно, а речи кромка.
«Колокол висит над головой»
Колокол висит над головой
колокольчика, растущего из стужи:
слева небо, справа слово, а внутри
малое, которому он нужен.
Повисит и ляжет на бок он
словно тигр, зияющий в синице,
колокольчик песенку поёт
колоколу дышит в рукавицы.
«лев живёт в пустыне»
лев живёт в пустыне
[скажешь: сгинь
самая чудная из причин
чуда и молитвы не спеши,
сядем рядом, в лодке посидим,
поседеем, глядя небу в рот,
как пустыня, что во льву живёт,
плачет в льва, чтоб жажду утолить]
и вода в очах у них хрустит.
«Так снег здесь переходит небо»
Так снег здесь переходит небо,
ступеньками там становясь,
где перевёрнутые воды
растут сквозь грязь
мою, густую и родную,
что стала кожей, речью и
лицом, что левою рукою
я отмываю до крови,
до этих вод, до плеска рыбы,
что поймана на смерти страх,
до слов, которым я поверю,
смолкая в прах.
Так нас ведут поодиночке
за снегом бубенцы из мглы
и протыкают света точки
зрачки зимы,
и кровь течёт по целлофану
когда-то бывшего лица,
и снег идёт навстречу снегу,
в лицо дыша.
«Вот родина вторая, что с начала»
Вот родина вторая, что с начала,
как будто вторник, на меня стучала
на телеграфе дивное письмо
лежит и дышит в мясо сургучом:
вот родины предел. Начни сначала
земля твоя, что изнутри всё знала:
я был агент конечно же двойной
лежал межъязыковою войной
и русский весь язык казался узким
заштопанным, как влажный перегной.
Вот родина прекрасна в умиранье
лежит внутри и нефтяной волной
подожжена, как спичкой, дирижаблем
и небом, что горит передо мной
едва-едва как Пушкин, в поле жабры
свои оставив февралю, бежит
на Родину, что первая, корягой
из речи чёрной, словно зверь, дрожит
где мяса письмена из мягких лёгких,
где свет, прошитый светом, в снег лежит
лицом своим теперь невиноватым
где всяк Харон по-русски, говорит.
«То отражение, что держишь ты»
«То отражение, что держишь ты»
То отражение, что держишь ты,
пытаясь его словно бег упустить
в кадры, застывшего вдоль, кино
остаётся тобой всё равно.
Скажем: ты говоришь, что оно
проговорило тебя верно
и первое и второе, или
вся соль здесь в шиле,
в нитке, за шилом лежащей и
связующей края вашей пустоты
твоей и того, второго
совсем другого.
Так каждый раз повторяешь речь,
которую он так хотел сберечь
в молчанье своём за которым грай
что изрекай
ты, как будто не одинок,
а ломоть из стаи тех сорок
срок бы закончился прежде, чем помер
ты и в том был номер,
что оставался бы лишь один
когда ты таял весной средь льдин,
в которых земля притворилась хлебом
и где он не был
пока что ты отпускал синиц
лакать его все сто сорок лиц,
а он тебя охранял от смерти
как пёс от цепи.
«Сдиравший землю самолёт»
Сдиравший землю самолёт
летит за гладкою стеною
её касается спиною
шершавою, как стрекоза.
О, горькая земля, солёны
твои глаза,
когда, раскрывшись человеку,
синеет плоть снеговика
округлая в своём ознобе,
как тчк.
«Воздухоплаватель заходит в кабинет»
Воздухоплаватель заходит в кабинет.
Становится всё выше. Свет нарушен,
как карта, на которую лёг путь,
который Бог и рукава от шубы,
где дирижабли света ночь сожгут
в кострах отсутствия,
в бездонном кислороде
покажется, что карты неба ждут
из черепашьей белой круглой кожи,
как будто срезы дерева, шуршат
и вырезают земли из под кожи,
и шьют созвездия и птиц, как будто вожжи
полёта их совсем ещё не ад.
Табачный дым, облапивший как карту
отсутствие простора и опор,
держащих вес отсутствия, однажды
становится дорогою в простор,
окном что закрывает своей жаброй
прогноз погоды, невозможность всю
его теперь невидимую кожу
в полёта полушубок распахнуть.
«В чём разница, осколок, мне скажи»
В чём разница, осколок, мне скажи
когда ты на руке моей лежишь
как будто я свит в продолжение твоё,
и крутится во тьме веретено
из перьев, звука, вещества и лиц,
чья пряжа в отражении лежит
ворует воркование у дна
которым, как бессмыслицей, полна.
И выговаривая, как осколок, речь
в неё, как в смерть, я успеваю лечь.
«Ибо каждый из нас здесь и жертвенник, и Авраам»
Ибо каждый из нас здесь и жертвенник, и Авраам,
каменный свет держащий в своих губах
словно тот лестница, на которой Исаак
играет в салочки с бабочкой и изгоняет мрак
Вот все стада твои, идущие на водопой
свет, что глядит в лицо воде, и лицо своё
не узнаёт так морщина вдвойне лица
больше, поскольку лицом надвое разделена
выпьешь себя и дальше в огне пойдёшь,
словно ребёнка и Бога, бабочки дрожь
неся на руках у рисунка воды, вдоль себя
жертвенник, сын, Авраам, стая из голубят.
«Выходишь из ворот, а там зима»
Выходишь из ворот, а там зима
тебя произносящая, как «ма»,
прикинется то лялькою, то люлькой,
качающейся справа от тебя
пока геометрически смешна
её иссиня-тонкая фигурка.
Играем в шахматы, две морды, ты и я,
две лошади, что тенью в звук согнуты
где чудится фигура из огня,
которая дымится, как искусство,
за лыжником, который от меня
оставит пар и светом ляжет густо
на чёрный воздух, трубку и трубу
из простоты, которая пока что
ещё не стала ящиком, куда
нас сложат, что возможно нам на счастье
пока течёт вокруг камней вода,
похожая на лопасти и пасти
тех, что ожили в ней пока мертва
она жила и прожигала или
не вспоминала почему сюда
её, окаменевшую, сложили,
как на щеке вдруг ожила звезда,
окаменев до крови или жилы
Всё дышит даже если этот звук
внутри, и оттого нам не заметен,
не заметён как шахматы в свой стук,
в улитку лёгких, что теперь стозевны,
растут, как дерево сквозь зимы, как игру,
где катятся в повозке земли звери.
Они растут снежками, как следы
взрываются комками воробьиной
прозрачной крови, речи, как любви,
что рассекают небо львиной гривой,
и оставляют шрам, голосовой порез
средь темноты, что вырезана в выдох.