Это история счастливого брака - Энн Пэтчетт 6 стр.


Она покачала головой.

 Один выдающийся футбольный пас? Один легкоатлетический рекорд?

 Один великий роман,  сказала она.

 Но почему роман?  спросила я, окончательно лишив себя возможности к отступлению.  И почему великий?

 Потому что каждый из нас может рассказать историю своей жизни,  ответила она. Это был ее козырь, неоспоримое доказательство собственной правоты. Мое молчание она восприняла как подтверждение победы, так что я смогла извиниться и отойти. Отыскала мужа и попросила забрать меня оттуда.

Но я не могла перестать думать о той женщине ни несколькими часами позже, ни пять лет спустя. Что если и правда в лимфатической системе каждого из нас зарождается и подает признаки жизни роман? Может ли случайный набор клеток, должным образом подпитанный сигаретами, джином и некоторым количеством грязных делишек, стать чем-то большим? Жить и писать не одно и то же, и это заставило меня задуматься о взаимосвязи того, что мы знаем, с тем, что можем выразить на бумаге. Вот как это происходит у меня: я сочиняю роман у себя в голове (подробнее об этом чуть позже). Это самое счастливое время в моем писательском цикле. Книга мой невидимый друг, вездесущий, переменчивый, непредсказуемый. В течение месяцев (а то и лет), которые требуются, чтобы собрать все воедино, я не делаю заметок, не набрасываю сюжет; пока пытаюсь разобраться, как все устроено, ненаписанная книга порхает у меня над головой, как огромная бабочка, узор крыльев которой будто бы списан с готической розы Нотр-Дама. В этой книге пока нет ни слова, но она невыразимо прекрасна, ее структура непредсказуема, она яркая до рези в глазах, она необузданная и податливая одновременно, и моя любовь к ней, моя вера в нее, пока я слежу за ее неспешным полетом,  единственная нескомпрометированная радость в моей жизни. Это величайший роман в истории литературы, продуманный мной до мелочей, и все, что мне осталось сделать,  перенести его на бумагу, и тогда каждый сможет увидеть ту же красоту, которую вижу я.

И вот, когда я не могу даже помыслить об очередной проволочке, когда ожидание начинает приносить больше боли, чем собственно писательство, я протягиваю руку и ловлю бабочку. Выхватываю из воздуха, прижимаю к столешнице и собственноручно убиваю. Мне вовсе не хочется лишать ее жизни, но это единственный способ запечатлеть что-то объемное на плоской странице. И чтобы убедиться, что дело сделано, закрепляю ее на одном месте с помощью булавки. Представьте, что вы переехали бабочку внедорожником. Все прекрасное, что было в живом существе,  цвет, яркость, подвижность исчезло. Все, что осталось,  иссохшая оболочка, переломанное, искромсанное, растерзанное тело, кое-как сшитое заново. Труп, зомби. Это и есть моя книга.

Когда я привожу этот пример на встречах с читателями, обычно он вызывает смешки какое, мол, очаровательное самоуничижение. Однако на деле именно это в наибольшей степени приближено к единственной правде о писательском процессе, которая мне известна. Путь от головы к руке полон опасностей и выложен мертвыми телами. Это тропа, на которой теряется почти всякий, кто хочет писать,  да и многие из тех, кто пишет. Так что, возможно, миссис Х. в масонской ложе в Престоне, штат Миссисипи, была права; может быть, действительно внутри каждого из нас сидит роман, возможно, и правда великий. Я в это не верю, но давайте для наглядности предположим, что так и есть. Лишь немногие из нас готовы разбить собственное сердце, променяв живую красоту воображения на безжалостную конкретность слов. Вот почему мы вбиваем одно-два предложения, а затем нажимаем клавишу delete или комкаем страницу. Я ведь вовсе не это хотела сказать! Это не отражает того, что я вижу. Возможно, стоит попробовать в другой раз. Возможно, муза вышла покурить. Возможно, у меня писательский затык. А возможно, я идиотка и писать мне попросту не дано.

Впервые я столкнулась с этой несоразмерностью желаемого действительному на первом курсе колледжа. В детстве и подростковом возрасте мне хотелось быть поэтом. Я писала сонеты, секстины и вилланеллы, читала Элиота, Бишоп и Йейтса. Участвовала и побеждала в школьных поэтических конкурсах. Мне вообще кажется, что ранняя глубокая любовь к поэзии необходима каждому писателю. В моем случае это максимально близкое соприкосновение с языком было исключительно полезным. В начале первого года в колледже Сары Лоуренс я показала свои стихи, и меня приняли в класс поэзии Джейн Купер. Мне было семнадцать.

Джейн Купер была деликатной и добродушной, а еще чрезвычайно болезненной, особенно в тот год, и почти не появлялась на занятиях. В основном ее подменяли старшекурсники и аспиранты, лучшей из которых была Робин. Она водила «вольво» и носила шубу из енота. Робин была не только чуткой писательницей, но и вдумчивым критиком: буквально в двух словах могла обозначить, что обсуждаемое стихотворение нагромождение сентиментальных, бессвязных слов. Она внушала мне восхищение и ужас, я так пристально прислушивалась к ней, что вскоре уже могла сама оценивать собственную работу с ее позиций. Даже не находясь рядом с ней, я слышала, как она объясняет, почему то, что я пишу, не сработает; в итоге перечеркивала все и начинала заново. Но также я знала, что и второй вариант не покажется ей хоть сколько-нибудь лучше. Вскоре я уже могла обдумать строчку, предугадать ее оценку и понять, что все это никуда не годится, даже не снимая колпачка с шариковой ручки. Я называла это «редактированием ненаписанного». Фонтан моей юношеской самоуверенности постепенно пересыхал, пока наконец не превратился в хилый ручеек, потом я и вовсе выдавливала из себя слова по капле. Я даже не помню, как окончила тот курс.

В конце года я убрала поэтические книги на нижнюю полку и записалась в класс художественной прозы к Аллану Герганесу. За это я благодарна Робин. Я бы так или иначе пришла к прозе, но без того ускорения, которое она мне невольно сообщила, это отняло бы у меня гораздо больше времени.

Почти всему, что я знаю о писательстве, я научилась у Аллана, и уже сам факт того, что писать рассказы я начала, оказавшись именно в его классе, свидетельствует о моем невероятном везении (до сих пор сердце перехватывает, когда думаю об этом: так просто не бывает). Дурные привычки легко развить, но как же мучительно от них избавляться. Я пришла к Аллану иссохший чистый лист, ни намека на былую самонадеянность, переполнявшую меня на первом занятии в классе поэзии. Я по-прежнему хотела стать писателем, но уже не была уверена, что вообще понимаю значение этого слова. Мне был необходим кто-то, кто сказал бы, как быть дальше. Направлению, которое задал мне Аллан, я следую до сих пор: это стезя работы на износ. Но также он сумел показать (Господи, не переставай ему за это воздавать), каким она может обернуться счастьем.

У Аллана был, наверное, лучший кабинет в кампусе с камином и остекленными дверями, выходившими в сад, который каждую весну наполнялся французскими тюльпанами и кизиловым цветом. Тома Чехова в твердых обложках и черно-белое фото Джона Чивера в рамке. Повсюду рисунки Аллана, открытки от его эксцентричных друзей, присланные из экзотических мест, на стене огромное лоскутное одеяло из атласа и бархата. Когда он входил в комнату, садился за стол, мы обступали его, склонялись над ним. Все до единого. Аллан, молодой автор, успешно опубликовавший несколько рассказов, был для нас и Чеховым, и Чивером.

Он обладал безграничным великодушием. Еженедельный прозаический семинар продолжался два семестра. Я помню каждого из четырнадцати студентов. Я помню их рассказы так отчетливо, как не помню ни один другой текст из всех остальных классов, где я впоследствии училась или преподавала. Мы должны были писать по рассказу в неделю каждую неделю, пока все не закончится. Поначалу Аллан давал задания легчайшие, непринужденные подталкивания в сторону сюжета: «Расскажите о каком-нибудь животном; сочините сказку; напишите рассказ от лица» и так далее. Но вскоре даже эти незначительные подачки закончились, и мы остались наедине со своими пишущими машинками. Я уважаю людей, чья учеба состояла из дисциплин, которые мне самой никогда не постичь,  неорганическая химия, математическая статистика, продвинутый уровень греческого но, подозреваю, лучшие из них с нашими нагрузками бы тоже не справились. Девяноста процентов того, что я знаю о писательстве, я узнала в тот год. Записывайте. Говорите правду. Страница за страницей. Учитесь писать на примере того, что сами же пишете. Темп сбавите потом, с годами. Мы должны были двигаться вперед любой ценой. Если ты не сдавал рассказ, на следующей неделе нужно было сдать уже два что было примерно то же самое, как хлебнуть воды, пытаясь не утонуть.

Путь от головы к руке, возможность превратить порхающую бабочку в энтомологический образец все это достигается регулярной практикой. Что казалось мечтой, мечтой и останется, если вы не дисциплинированны и не обладаете необходимым набором инструментов. Взять, скажем, алмазы или, раз уж на то пошло, каменный уголь, что предстоит добыть в шахте. Будь у меня другой учитель, который советовал бы прислушиваться к музе вместо того, чтобы махать киркой, не думаю, что я продвинулась бы хоть сколько-нибудь далеко.

Назад Дальше