Перебрав всех раздирателей тела Христова, строгий обличитель указал на то, что осталось от него цело и неприкосновенно, т. е. на Церковь, которая одна, согласно с Никейским Символом веры, не называется ни восточною, ни русскою, ни всякою другою частною, а именно католическою церковью (Переводчик: «О лукавец! Прибавь: ни западною, ни римскою»..). В заключение вопиющий в пустыне стал грозить всем врагам «Святого Стула»[133] тем, что Христос оставит их и уйдет от них С полчаса длилось живое и одушевленное, но видимо заученное, слово бойкого сына Еллады, занимающегося праотеческим ремеслом продажи душ человеческих (Иез. 27, 13) на берегах Сирии. Говорил он языком простонародным, вовсе не слышимым теперь на церковной кафедре, и во многих местах мог бы вызвать самый веселый смех в слушателях, если бы таковые были. Такого мнения, по крайней мере, был мой классически-ученый переводчик. Удар в ладоши дал знать голове процессии, что проповедь кончилась и что надобно петь. Возобновившийся умилительный мотив погребальный заставил скоро забыть и даже простить неистовство грека, поносившего Церковь отцов своих их родным языком.
Через 1012 шагов процессия снова остановилась перед приделом Колонны. На помосте его, под среднею аркою, стоял уже францисканец средних лет, смиренной наружности, в одном одеянии своего ордена. Ровно, спокойно и как бы бездушно начал он свое слово обращением к Распятию. Я долго не мог понять, что за наречие то, на котором он говорил. Между множеством неразумеемых слов неожиданно попадались звуки родного языка. Оказалось, что смиренный проповедник гласил смиренным наречием болгарским. Не зная по-болгарски, я не могу сказать, в какой степени здесь, у нерушимого и неизменного памятника страданий Божественного Учителя истины, к чистому христианскому назиданию примешивались в учительном слове нечистые струи пропагандической системы заблуждения и обольщения. Не мог также я решить и того, к какой народности принадлежал сам проповедник. Преобладающая интонация предпоследнего слога как бы давала разуметь, что болгарство тут было подставное и что францисканец-оратор мог принадлежать к другой ветви славянства, посылающей свои отребья зарабатывать кусок хлеба в «свободной и гостеприимной» империи, под знаменем либо серебряной луны, либо золотых ключей[134]. «Неверные» полки казаков и иезуитов не внушают опасения раздирающемуся по швам царству, почивающему на вере в предопределение[135]! Во всяком случае, приятно было видеть, что славянин-папист был несравненно умереннее паписта-грека, распинавшегося за чуждое ему латинство. Не знаю только, кто из них глубже верил тому, что говорил Но тут неизбежен вопрос особенного рода: для кого говорилась та и другая проповедь? Еще можно было предполагать, что в пролетах греческого алтаря скрываются, может быть, два-три слушателя грека, которых приятно было поразить невозбранным словом мщения. Но для кого предназначалась болгарская проповедь? Для слушателей in partibus?[136]
И опять потянулась процессия. Печальный аккорд то детских, то возрастных голосов оглашал попеременно пустые пространства, отдаваясь под сводами и вылетая по временам сквозь то или другое отверстие стены в разные части неисходимого здания. Вдруг голоса послышались где-то на высоте и как бы в отдалении и как бы не прямо идущие к слуху, а отраженные. Это значило, что процессия достигла уже Голгофы. Над священным холмом устроено четырехчастное здание с крестовидными сводами, опирающимися на один центральный столб, разделяемое по длине на две половины, южную и северную, латинскую и греческую. В последней находится самое место водружения Креста, а к первой приурочивается местность распинания Богочеловека. Процессия заняла сперва латинскую половину. Мне не видно было, кто, где и как расположился там. Думать надобно, что крестоносец с ассистентами стали у престола, лицом на запад, а прямо против них сел на своем переносном седалище архиерей, за ним непременно то же сделал консул и пр. Пение прекратилось. Началась третья проповедь на немецком языке, громкая и одушевленная, но несколько монотонная. Чаще всего слышались слова: Liebe и Leiden[137]. Проповедника мне не было видно. Проповедь длилась несколько более 1/4 часа.
Затем процессия переместилась в греческий отдел Голгофы. Распятие было унесено за престол. Туда же стали и сопутствующие ему клирики.
Епископ сел по обычаю на кресло и пр. На приступке у греческого жертвенника показалась фигура седовласого священника с выпускными черными воротничками. Старческий, но громкий и смелый голос нового проповедника заставил вмиг умолкнуть переговаривавшуюся толпу. С живостью, которой нельзя было ожидать от старца, произнесено было по-французски обращение к епископу, ко всему братству и к публике. Он поистине тронул всех, разумевших его слово, когда, протянув на воздух руки, спросил, точно ли это Голгофа и точно ли он стоит на месте такого безмерного значения. Но здесь и окончился весь эффект вдохновенной, казалось, речи. Проповедник немедленно стал рассказывать, что он миссионер, был далеко, видел много, скорбел над распространяющимся между христианами неверием, с отрадой останавливался взором и сердцем на своем отечестве и затем вдался в такие заявления своего национального чувства, что всякому, не французу, это должно было показаться, по меньшей мере, странным. От Марселя до берегов Палестины ему везде виделась его дорогая Франция. На Святой Земле он также повсюду встречает дух, дела великой нации, так что он не обинуясь может назвать императора французов императором Иерусалима. Но, восхваляя одну власть, ловкий миссионер в то же время не забыл превознесть и другую, еще более важную и священную. По его словам, Пий IX оказывается не только главою христианства, но и прямо le chef du monde entier[138]. Нашел возможным как-то приклеить и новый догмат о непорочном зачатии[139] и множество других вещей. Я и Франция слышались в проповеди беспрестанно, а о Христе Иисусе не было более и помину. Достигши крайнего предела своеобразного красноречия и напряжения голоса, оратор вдруг пробормотал скороговоркой и почти шепотом несколько невнятных слов и тем закончил свою проповедь.
После проповеди одним, также французским, священником прочитано было Евангелие: Во утрий день и пр. Затем двое монахов (Иосиф и Никодим) перевязали полотенцем фигуру Распятого, сняли с головы Его терновый венец и осторожно, с немалым (видимым или действительным) усилием, вынули гвозди из обеих рук, которые опустились с легким скрипом[140]. Фигура держалась потом на полотенце. Когда вынут был ножный гвоздь, Иосиф подставил под спину изображения свою правую руку и, прихватив левою грудь его, положил воображаемое тело на простертую по престолу простыню, лицом кверху. Затем оба погребателя, взяв за 4 конца простыню, понесли изображение с Голгофы. Весь обряд снятия совершался в глубоком молчании: слышались по временам только удары молотка. Весьма тяжко для чувства, конечно, было бы, если бы отподобление Распятого имело естественную величину человеческого тела; ибо и на 2/3 уменьшенная фигура Его, несомая в простыне над землею, тяготила душу, не производя в ней ни сожаления, ни благоговения.
Передовое пение слышалось уже нанизу. Мало-помалу и вся процессия спустилась к камню Помазания, а по переводу с греческого: Снятия со Креста, на который и была положена свернутая простыня. За толпой я не мог видеть, производилось ли помазание Мертвого. Произнесена была 5-я проповедь на арабском языке. Проповедник стоял на возвышенности близ главных дверей храма. Слово его было живо, до крикливости громко и непомерно долго. Не знаю, зачем оно прерывалось пением почти на одной трети своего протяжения. Содержание его мне осталось неизвестно.
Последняя, шестая, остановка была перед часовней Святого Гроба, внутрь которого внесена была и положена на смертное ложе Господне плащаница. У самого входа во Гроб произнесена была шестая проповедь на испанском языке, также одним из братства св. Франциска. По живости она уступала всем другим, кроме славянской, и наводила скуку своей однообразной, как бы механической, жестировкой. Содержание ее также для меня осталось тайной. После проповеди полным хором было пропето: Miserere[141], не уступавшее вчерашнему концерту. Затем коленопреклоненный епископ прочитал малую молитву. Погребатели вышли с Погребенным из Гроба и вся процессия молча направилась к латинскому приделу. Было уже за полночь.