Скуки не было - Сарнов Бенедикт Михайлович 4 стр.


Вернувшись к исполнению обязанностей и прочитав эренбурговскую статью, Кочетов пришел в ярость и тотчас же дал команду ее дезавуировать. Так и появился на страницах газеты «читательский отклик» пресловутого «учителя физики».

Свое дело, однако, статья Эренбурга уже сделала. После нее загнать Слуцкого обратно в подполье было уже невозможно. (Хотя печатали его по-прежему туго).

Для меня (мне-то что, главное для Натальи Владимировны) эта история прошла без последствий (хотя она,  пуганая-перепуганая на первых порах этих последствий ужасно боялась, и по тогдашним нравам не без оснований: могли и полоснуть).

А о том, как сложилась дальнейшая судьба этого его стихотворения и о своем отношении к нему Борис спустя годы рассказал в короткой мемуарной заметке, озаглавленной подчеркнуто сухо, по-деловому, без сантиметов: «К истории моих стихотворений».


Начну с «ЛОШАДЕЙ В ОКЕАНЕ».

Написаны в 1951 (?) году летом в большую жару. Я снимал тогда комнату близ Даниловского рынка Комната была жаркая, а на кровати лежал матрас со стальными пружинами особой конструкции, такими, что спать было невозможно

Как-то вспомнился рассказ Жоры Рублева об американском транспорте с лошадьми, потопленном немцами в Атлантике. Жора вычитал это в каком-нибудь тонком международно-политическом журнале вроде «Нового времени», откуда обычно черпал вдохновение.

Я начал писать с самого начала со строк: «Лошади умеют плавать, но нехорошо, недалеко»  и очень скоро (а в те годы я писал еще очень медленно) написал все. Правил после мало.

Это почти единственное мое стихотворение, написанное без знания предмета. Почти. В открытое море я попал впервые лет 15 спустя. Правда, как плавают лошади, наблюдал самолично, так как ранней весной 1942 года переплыл на коне ледовитую подмосковную речку.

Это сентиментальное, небрежное стихотворение до сих пор самое у меня известное.

Даже Твардовский, хвалить чужие стихи не любивший, сказал мне (в Париже, в 1965-м), что он эти стихи заприметил:

 Но рыжие и гнедые разные масти

Стихи так нравились Эренбургу, что я их ему посвятил

Напечатал «Лошадей» Сарнов в «Пионере» (в 1956 году, наверное) как детское стихотворение о животных. Это обстоятельство тогда веселило моих знакомых. Вскоре Вадим Соколов и Атаров (последний с большими идеологическими сомнениями) перепечатали «Лошадей» в «Москве», и потом их перепечатывали десятки раз.

Я знаю четыре польских перевода, несколько итальянских. На «Лошадей» написано несколько музык. Говорят, нищие пели их в электричках.

На вечерах первые строки иногда встречались хохотком публики, медленно привыкавшей к нешуточному повороту дела.

Мне до сих пор понятны только внешние причины успеха сюжетность, трогательность, присутствие символов и подтекстов. Это никак не объясняет успеха стихотворения у квалифицированного читателя.

«Лошади»  самое отделившееся от меня, вычленившееся, выломавшееся из меня стихотворение.


Автобиографическая заметка эта (как и вся проза Бориса) пылилась в одном из дальних ящиков его письменного стола: публиковать свою прозу при жизни он не пытался, понимая всю безнадежность таких намерений, даже если бы они у него и были. Но у него их не было.

Впервые эти его записки увидели свет в 1991 году, в тоненькой книжечке-брошюрке библиотеки «Огонька». А процитированную заметку про «Лошадей в океане» я прочел совсем недавно, в уже более плотном его прозаическом сборнике (О других и о себе. Москва. «Вагриус». 2005).

Не скрою, читать ее мне было приятно: ведь это был как бы личный привет мне от Бориса. Привет ОТТУДА, С ТОГО БЕРЕГА.

Но тщеславиться этой моей заслугой особых оснований вроде не было. Стоило ли гордиться тем, что я пусть даже первый опубликовал стихотворение, которое сам автор, судя по этим его пренебрежительным эпитетам («сентиментальное, небрежное»), ценил не больно высоко.

Но в другой раз об этом же стихотворении он высказался иначе:

Про меня вспоминают и сразу же про лошадей,
рыжих, тонущих в океане.
Ничего не осталось ни строк, ни идей,
только лошади, тонущие в океане.

Я их выдумал летом, в большую жару:
масть, судьбу и безвинное горе.
Но они переплыли и выдумку, и игру
и приплыли в синее море.

Мне поэтому кажется иногда:
я плыву рядом с ними, волну рассекаю,
я плыву с лошадьми, вместе с нами беда,
лошадиная и людская.

И покуда плывут вместе с ними и я на плаву!
Для забвения нету причины,
но мгновения лишнего не проживу,
когда канут в пучину.

Чему же верить: прозаической (в сущности, дневниковой) заметке? Или стихотворению?

Чему же верить: прозаической (в сущности, дневниковой) заметке? Или стихотворению?

Наверно, в этом случае,  как и во всех других, когда возникает такая альтернатива,  стоит прислушаться к совету, который Пушкин однажды дал Вяземскому.

Тот сокрушался, что погибли дневниковые записки Байрона.

Пушкин ему отвечал:

Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава Богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов

Верить, стало быть, надо стихам.

Если так, гордиться тем, что именно мне удалось первому напечатать стихотворение Слуцкого «Лошади в океане», определенно стоило.

Он комиссаром был рожден

Узнав, что я поступил на работу в «Пионер», Слуцкий взял на себя миссию непосредственного моего куратора.

Курировал он меня так.

Утром в моей редакционной комнате раздавался телефонный звонок и начальственный голос Слуцкого произносил жестко, раздельно, словно обладатель этого голоса знал, что говорит с не слишком понятливым человеком, которому даже самую простую и доступную информацию приходится старательно и настойчиво втемяшивать в голову:

 Приехал Стель-мах

Я довольно смутно представлял себе, кто такой Стельмах, зачем и откуда он приехал и что мне с ним надлежит делать. И Слуцкий терпеливо втолковывал мне, что я во что бы то ни стало должен связаться с этим украинским поэтом, выпросить у него для «Пионера» несколько стихотворений и заказать переводы с украинского на русский лучше всего Льву Озерову, телефон которого мне тут же сообщался.

В другой раз он сообщал мне, что по его указанию ко мне придет только что вернувшийся из эмиграции старый поэт Антонин Ладинский, и я непременно должен опубликовать какие-нибудь его стихи или прозу.

Во всем этом проявлялась, конечно, и необыкновенная доброта Бориса, постоянное его желание помогать людям. Все равно, кому Ладинскому ли, который в такой помощи очень нуждался, или Стельмаху, который не нуждался в ней совсем. Но главным все же тут был именно государственный интерес причем именно тот, высший, истинный государственный интерес, который специально назначенные для этой цели чиновники блюдут слабо, нерадиво, а то и вовсе неправильно, и только он один знает, в чем этот интерес состоит и как именно его надлежит блюсти.

Об этом «комиссарстве» Бориса ходили анекдоты.

Вот один из них. Отнюдь не выдуманный.

В Союзе писателей шло заседание бюро творческого объединения поэтов. Разбирались разные кляузы, жалобы, просьбы. Все шло как обычно. Вполне обычной была и та жалоба, о которой я хочу рассказать. Она исходила от одного провинциального поэта. Поэт этот был инвалид войны, тяжко больной человек, прикованный к постели, почти ослепший после тяжелого черепно-мозгового ранения. В общем, что-то вроде нового Николая Островского. Восемь лет тому назад он послал в издательство "Советский писатель" сборник своих лирических стихов. Рукопись была одобрена и принята к печати. Автору было обещано, что на следующий год она будет включена в план выпуска. Но прошел год, за ним второй, третий, а рукопись несчастного поэта так и лежала без движения. И никаких шансов увидеть свет у нее, кажется, уже не было.

Зачитав эту жалобу, председательствующий предоставил слово заведующему редакцией поэзии издательства "Советский писатель", потребовав, чтобы тот дал объяснение этому вопиющему факту.

Заведующий не отрицал, что все изложенное в письме чистая правда. Но книга слабая. В ней есть несколько приличных стихотворений, редакция надеялась, что автор дотянет остальные до их уровня. Но этого, к сожалению, не произошло. Издать книгу в том виде, в каком она сложилась, не представляется возможным.

Начались прения. Все выступавшие выражали сочувствие обманувшемуся в своих ожиданиях поэту. Но в то же время признавали серьезными и резоны работников издательства. Обсуждение, похоже, зашло в тупик.

И тут слово попросил Слуцкий. И произнес такую речь.

 У нас только среди членов бюро по меньшей мере десяток поэтов фронтового поколения,  сказал он.  Неужели мы не протянем руку помощи нашему товарищу, попавшему в беду? Чего же стоит тогда наше фронтовое братство!.. Вот мое предложение. Пусть каждый из нас, поэтов-фронтовиков, напишет в эту книгу по стихотворению. Давайте спасем эту книгу нашими общими усилиями, как мы, бывало, выносили из сражения на своих руках раненого товарища!

Назад Дальше