Причем французский пропуск на выезд из Москвы, полученный отцом Герцена, хранился как семейная реликвия, подкрепляя существующие воспоминания, также как и расписка Аракчеева в получении письма Наполеона. Однако сравнивая описание этого эпизода в «Былом и думах» и в сочинении Михайловского-Данилевского, можно обнаружить не только совпадения, но и некоторые различия.
В «Былом и думах» отец Герцена отвечает на предложение Наполеона доставить письмо к императору Александру: «Я принял бы предложение в.в., но мне трудно ручаться», и затем дает слово употребить все средства доставить письмо[9]. В версии Михайловского-Данилевского Яковлев говорит, что по своему званию и чину не имеет права надеяться быть допущенным к государю, хотя «теперь я во власти вашей, но я не переставал быть подданным императора Александра и останусь им до последней капли крови. Не требуйте от меня того, чего я не должен делать; я ничего не могу обещать»[10]. Таким образом, в воспоминаниях Герцена его отец при встрече с Наполеоном предстает, прежде всего, как дворянин, спасающий свою семью из сожженной Москвы, и дающий слово чести постараться передать письмо. Речь Наполеона Герцен передает коротко, и не случайно называет ее комедией, разыгрываемой Наполеоном; в то время как в сочинении Михайловского-Данилевского речь Наполеона пересказана подробно, а Яковлев представлен, прежде всего, как верноподданный императора Александра, вынужденный выполнять поручение Наполеона. Михайловский-Данилевский использует прямую речь, а Герцен ограничивается косвенным пересказом, в котором, например, отсутствует упоминание о поляках. У Михайловского-Данилевского Наполеон, упрекая русских в разорении собственной страны, сожжении деревень и городов, замечает, что это было бы оправданно в отношении поляков, которые заслуживали такого отношения. Упоминания о поляках как предателях все чаще встречаются на страницах мемуаров в XIX веке, поляки предстают как враги, более страшные и ненавистные, чем французы[11]. Такие репрезентации были обусловлены как реакцией на дарование Польше конституции, что выглядело несправедливостью для российского дворянства, так и последующей реакцией на польские восстания, усилением имперской идеологии. И еще одна деталь, если Герцен упоминает, что вместе с его семьей и слугами, воспользовавшись пропуском, вышли из города еще несколько посторонних, то Михайловский-Данилевский сообщает о 500 человек, покинувших Москву по пропуску Яковлева.
Рассказ няни о 1812 годе, по воспоминаниям Герцена, постоянно повторялся, тем самым прочно оставаясь в памяти ребенка. « Вера Артамоновна, ну, расскажите мне еще разок, как французы приходили в Москву, []. И! Что это за рассказы, уж столько раз слышали, да и почивать пора, лучше завтра пораньше встанете, отвечала обыкновенно старушка, которой столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне его слушать»[12]. Также Герцен отмечает, что бывшие сослуживцы его отца, участники войны, часто бывавшие после ее окончания в их доме, много рассказывали о военных действиях, подвигах, формируя, по признанию Герцена, сильное чувство национального, патриотического. «Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моею колыбельной песнью, детскими сказками, моей Илиадой и Одиссеей. Моя мать и наша прислуга, мой отец и Вера Артамоновна беспрестанно возвращались к грозному времени, поразившему их так недавно, так близко и так круто»[13]. Рассказы участников войны составляли устную традицию до 1860-х годов, поддерживая существование коммуникативной памяти.
Отметим и специальный сбор сведений, в том числе и воспоминаний о войне 1812 года, организованный Михайловским-Данилевским в 18361837 гг., активизировавший процесс воспоминания, и также учтем, что многие фрагменты воспоминаний вошли составной частью в труд Михайловского-Данилевского, формируя представления о войне 1812 года в дальнейшем. Но при этом необходимо учитывать каким образом составлялись ответы на анкету, разосланную Михайловским-Данилевским. Например, Столпянский в книге «Оренбургский край в 1812 году» показывает как губернатор Перовский дважды редактировал записку для историка, «чтобы удержать канцелярское перо, с замечательной легкостью описывающее только положительные стороны, рассматривающее события с чиновничьей точки зрения»[14].
Война 1812 первоначально стала элементом коллективной памяти поколений (вспомним выражение «дети 1812 года»). Постепенно, благодаря публикации воспоминаний и стремлению закрепить образы войны и связанные с нею элементы идентичности как со стороны власти, так и общества, война 1812 года становится элементом культурной памяти русского общества, что также связано и с утратой коммуникативной памяти вместе с поколениями, пережившими войну. Связь памяти и идентичности подтверждается как реализацией правительственной политики коммеморации, направленной на формирование определенной государственной или национальной идентичности, так и стремлением представителей различных социальных групп сформировать устойчивые воспоминания об исторических событиях и эпохах как основе коллективной идентичности и солидарности. Празднования 25-летия, 50-летия Отечественной войны приобрели ярко выраженное политическое значение, стремясь продемонстрировать единство власти и народа, становясь средством формирования представлений о величии России, особом национальном духе. Не случайно в 1862 году были соединены празднования 50-летнего юбилея войны 1812 года и 1000-летия России. В 1883 году освящение храма Христа Спасителя, построенного в память о войне 1812 года, состоялось через несколько дней после коронации Александра III. В юбилейных публикациях неоднократно подчеркивалось, что память о войне 1812 года живет в сердце каждого русского человека, выступая таким образом в качестве идентификационного символа. В рамках официальной идеологии все большее развитие получает идея войны 1812 года как народной войны, народная тема становится ключевой для интеллигентского дискурса второй половины XIX века, народ понимается как главная движущая сила в истории, носитель особой духовности, а роман Л.Н. Толстого «Война и мир» вносит свой вклад в формирование представлений о народном характере войны 1812 года. В то же время, по мнению В. Парсамова, «взгляд Толстого на войну 1812 г. как на народную, при всей гениальности романа, не был бы столь устойчивым, если бы не имел под собой никаких оснований. Но эти основания следует искать не в документах, отражающих реальное поведение русского крестьянства, а в многочисленных текстах военного времени, формирующих общее представление о войне»[15]. Показательно, что в книге о войне 1812 года, изданной для народных чтений в 1883, с характерным названием «Народная война 1812 года», в качестве источников указывались сочинение Михайловского-Данилевского, рассказы Толычевой, «Война и мир» Толстого. При этом репрезентации войны как народной соединялись с репрезентациями «истиннорусского» поведения (героизм, храбрость, готовность пожертвовать своей жизнью ради отечества, но в то же время способность перехитрить врагов, проявить сострадание). В качестве истиннорусского человека не только по происхождению, но и по духу неоднократно называется Кутузов (хотя и Барклай-де-Толли изображается преимущественно как мудрый полководец, «истинный сын отечества»). В издании Общества распространения полезных книг говорилось, что «при нашествии неприятеля обыкновенно все русские, как один, готовы идти в бой, идти на защиту своей родины, которую крепко любит всякий русский человек»[16]. Таким образом, в условиях многонациональной Российской империи, понятие «русский» в юбилейных текстах не имело этнического содержания, а более совпадало с семантикой этого понятия начала XIX века, когда русский и российский могли использоваться как синонимы, прежде всего, в значении подданных царя.
Эпоха войны 1812 года осталась в исторической памяти как время бедствий и тяжелых испытаний, особенно это касается воспоминаний жителей Смоленска, Москвы и других городов, разрушенных и разоренных в период войны, соединяясь в исторической памяти с нашествием Батыя или Смутным временем. «Как в жизни каждого человека бывают годы бедствий и тяжелых испытаний, о которых память в нем остается навсегда, так и в жизни нашего дорогого отечества, матушки нашей России, как в старые, так и в не очень давние времена, бывали годы бедственные и тяжелые, которые никогда не забудутся. Всякий слышал о временах татарщины и о той смутной поре, когда Москва была взята Поляками»[17]. Но в то же время этот период репрезентируется как эпоха славы, особенно по мере удаления от событий, утраты коммуникативной памяти, замены ее памятью культурной. В коммеморативных практиках 1812 год предстает как год «ужаса и славы», так как рассказ о перенесенных испытаниях и бедствиях должен был только подчеркнуть силу русского народа, придать большее величие победе над Наполеоном. В брошюре Е. Поселянина «Сто лет назад», изданной к 100-летнему юбилею войны, и имевшей характерный подзаголовок «Воспоминания о 1812 годе», что, с одной стороны, отражало использование фрагментов воспоминаний участников войны 1812 года, как видно из текста, а с другой стороны, создавало иллюзию достоверности, придавая больший вес популярному изложению истории войны, подчеркивалось, что «только русские могли выдержать этот натиск «двадесяти язык» и не поколебаться»[18], проявив необыкновенную стойкость и мужество на Бородинском поле, готовность умереть за родину. Кроме того, история России должна была показать, как много разных врагов нападало на нее, формируя представление о существовании постоянной внешней угрозы, требующей сплочения общества и власти, сохранения и укрепления самодержавия. Тезис, сформулированный еще историками XVIII столетия о спасительной роли самодержавной власти в истории России, продолжал активно использоваться в официальной юбилейной литературе. «Кто, кто не грабил, не полонил ее? Разоряли и держали под своей властью целых два с половиною столетия Татары, нападала Литва, воевали Поляки. Однако от всех своих врагов она сумела отделаться при твердом уповании на помощь Всевышнего, да при непоколебимой любви и преданности к князьям и царям своим»[19].