В конечном счете история открытое пространство, в котором мы «выбираем» себе прошлое (точнее, позицию, с которой мы на него смотрим, отношение к нему). Выбор всегда связан с определением общественных перспектив. В этом смысле история (ее изучение, «сочинение», обсуждение, продвижение) не мемориально-музейная, а живая, актуальная, конфликтная деятельность, гораздо более детерминированная социально, чем хотелось бы историку. Во всяком случае, в России и уж точно сейчас, когда страна, кажется, готова окончательно определиться чем ей быть. Хотя все у нас так непредсказуемо, спонтанно, предположительно и неточно возможно, и обойдется? И ждет нас не черносотенно-погромный хаос, но порядок: и не полицейский, а цивилизованный
И.И. ГлебоваРоссия в зеркале русской поэзии
О. Александр Шмеман в своих дневниках (1979) пишет о «сотереологической функции» русской поэзии. Его современный комментатор (Ю.С. Пивоваров), развивая эту мысль, утверждает, что именно поэзия спасла русских от окончательной победы коммунизма. Напомним, в программном введении к первому выпуску «Трудов» (2009) утверждалось: одна из задач россиеведения преодоление коммунизма-советизма (эта эссенция, к сожалению, не ушла из нашей жизни лишь модифицировалась). Следовательно, поэзия и есть высший тип россиеведения
В этом смысл публикации в нашем издании подборок стихов. Все собранное в поэтической рубрике этого выпуска (прозаический фрагмент И.А. Бунина тоже русская поэзия)6 не просто о великих проблемах человеческого бытия. Эти стихи «попадают» в самую суть ключевого для России ХХ столетия. Они о его взлетах, трагедиях, безвременьи и безысходности. В них его ритм: то неуловимое для человека другой эпохи, что и определяет образ времени; то, что недоступно для науки, но может быть передано художественными средствами.
Только в этом контексте и можно писать историю прошлого столетия, дореволюционного и советского мира. Вне контекста исторические изыскания бессмысленны, не имеют социального значения.
Снимок
Улыбкой юности и славы
чуть припугнув, но не отторгнув,
от лени или для забавы
так села, как велел фотограф.
Лишь в благоденствии и лете,
при вечном детстве небосвода,
клянется ей в Оспедалетти
апрель двенадцатого года.
Сложила на коленях руки,
глядит из кружевного нимба.
И тень ее грядущей муки
защелкнута ловушкой снимка.
С тем через «ять» сырым
и нежным
апрелем слившись воедино,
как в янтаре окаменевшем,
она пребудет невредима.
И запоздалый соглядатай,
застанет на исходе века
тот профиль нежно-угловатый,
вовек сохранный в сгустке света.
Какой покой в нарядной даме,
в чьем четком облике и лике
прочесть известие о даре
так просто, как названье книги.
Кто эту горестную мету,
оттиснутую без помарок,
и этот лоб, и челку эту
себе выпрашивал в подарок?
Что ей самой в ее портрете?
Пожмет плечами: как угодно!
и выведет: «Оспедалетти.
Апрель двенадцатого года».
Как на земле свежо и рано!
Грядущий день, дай ей отсрочку!
Пускай она допишет: «Анна
Ахматова» и капнет точку.
Канун
В городе, по пути на вокзал. Извозчик мчит во весь дух, с горы и на мост, через речку. Под мостом, на береговой отмели, отвернувшись от проезжих под навес моста и как бы для защиты подняв плечи, стоит босяк, спешно, как собака, пожирает из грязной тряпки чтото вроде начинки. А позади грохочут, летят, точно нагоняют ломовые телеги, трясутся, вися с грядок, страшные сапоги мужиков. Все в муке, мукомолы, все великаны, и все рыжие, без шапок, в красных рубахах распояской
А потом вагон, второй класс. И какойто сидящий против меня господин лет за сорок, широкий и стриженный бобриком, в золотых очках на плоском носу с наглыми ноздрями, все встает и, не глядя на меня, от пренебрежении ко мне, все поправляет на сетке свои хорошие, в крепких чехлах чемоданы и чемоданчики. Аккуратный и уверенный в себе господин, спокойный за свое благополучие и строгое достоинство
Шла, однако, уж осень шестнадцатого года.
И. Бунин1930Канун
Хозяин умер, дом забит,
Цветет на стеклах купорос,
Сарай крапивою зарос,
Варок, давно пустой, раскрыт,
И по хлевам чадит навоз
Жара, страда Куда летит
Через усадьбу шалый пес?
На голом остове варка
Ночуют старые сычи,
Днем в тополях орут грачи,
Но тишина так глубока,
Как будто в мире нет людей
Мелеет теплая река,
В степи желтеет море ржей
А он летит хрипят бока,
И пена льется с языка.
Летит стрелою через двор,
И через сад, и дальше, в степь,
Кровав и мутен ярый взор,
Оскален клык, на шее цепь
Помилуй Бог, спаси, Христос,
Сорвался пес, взбесился пес!
Вот рожь горит, зерно течет,
Да кто же будет жать, вязать?
Вот дым валит, набат гудет,
Да кто ж решится заливать?
Вот встанет бесноватых рать
И, как Мамай, всю Русь пройдет
Но пусто в мире кто спасет?
Но Бога нет кому карать?
Памяти доктора Живаго
Шла, однако, уж осень шестнадцатого года.
И. Бунин1930Канун
Хозяин умер, дом забит,
Цветет на стеклах купорос,
Сарай крапивою зарос,
Варок, давно пустой, раскрыт,
И по хлевам чадит навоз
Жара, страда Куда летит
Через усадьбу шалый пес?
На голом остове варка
Ночуют старые сычи,
Днем в тополях орут грачи,
Но тишина так глубока,
Как будто в мире нет людей
Мелеет теплая река,
В степи желтеет море ржей
А он летит хрипят бока,
И пена льется с языка.
Летит стрелою через двор,
И через сад, и дальше, в степь,
Кровав и мутен ярый взор,
Оскален клык, на шее цепь
Помилуй Бог, спаси, Христос,
Сорвался пес, взбесился пес!
Вот рожь горит, зерно течет,
Да кто же будет жать, вязать?
Вот дым валит, набат гудет,
Да кто ж решится заливать?
Вот встанет бесноватых рать
И, как Мамай, всю Русь пройдет
Но пусто в мире кто спасет?
Но Бога нет кому карать?
Памяти доктора Живаго
Ольге Ивинской
Два вола, впряженные в арбу,
подымались на крутой холм.
Несколько грузин сопровождали арбу.
«Что везете?» спросил я. «Грибоеда».
Опять над Москвою пожары,
И грязная наледь в крови.
И это уже не татары,
Похуже Мамая свои.
В предчувствии гибели низкой
Октябрь разыгрался с утра.
Цепочкой по Малой Никитской
Прорваться хотят юнкера.
Не надо! Оставьте! Отставить!
Мы за́годя знаем итог!
А снегу придется растаять
И с кровью уплыть в водосток.
Но катится снова и снова
«Ура!» сквозь глухую пальбу,
И челка московского сноба
Под выстрелы пляшет на лбу.
Из окон, ворот, подворотен
Глядит, притаясь, дребедень.
А суть мы потом наворотим!
И тень наведем на плетень!
И станет далекое близким,
И кровь притворится водой,
Когда по Ямским и Грузинским
Покой обернется бедой,
И станет преступное дерзким,
И будет обидно, хоть плачь,
Когда протрусит Камергерским
В испарине страха лихач.
Свернет на Тверскую, к Страстному,
Трясясь, матерясь и дрожа.
И это положат в основу
Рассказа о днях мятежа.
А ты, до беспамятства рада
У Иверской купишь цветы,
Сидельцев Охотного ряда
Поздравишь с победою ты.
Ты скажешь: «Пахну́ло озоном
Трудящимся дали права!»
И город малиновым звоном
Ответит на эти слова.
О, Боже мой! Боже мой! Боже!
Кто выдумал эту игру?!
И снова погода, похоже,
Испортиться хочет к утру.
Предвестьем Всевышнего гнева
Посыплется с неба крупа.
У церкви Бориса и Глеба
Сойдется в молчанье толпа.
И тут ты заплачешь. И даже
Пригнешься от боли тупой.
А кто-то, нахальный и ражий,
Взмахнет картузо́м над толпой.
Нахальный, воинственный, ражий
Пойдет баламутить народ
Повозки с кровавой поклажей
Скрипят у Никитских ворот.
Так вот она ваша победа,
Заря долгожданного дня!..
Кого там везут? Грибоеда.
Кого отпевают? Меня!
Памяти Афанасия Фета
Здесь человек сгорел
Ничего от той жизни,
Что бессмертной была,
Не осталось в отчизне,
Всё сгорело дотла.
Роковые изъятья,
Неназначенный бал.
Край светлейшего платья
Разве я целовал?
Как в иную присягу
На погибель и рай
Небывалого стяга
Независимый край
Ничего от той жизни,
Что бессмертной была,
Не осталось в отчизне.
Всё сгорело дотла.
Всё в снегу, точно в пепле,
Толпы зимних пальто.
Как исчезли мы в пекле,
И не видел никто.
Я грущу о зажиме
Чрезвычайной тоски,
Как при старом режиме
Вашей белой руки.
Вспомнить сажей несметной
Так и застится высь.
Да была ли бессмертной
Ваша личная жизнь?
Есть ли Вечная запись
В Книге Актов благих?
Только стих.
Доказательств
Больше нет никаких.
Голос за снимком
Когда у роковой черты
я обживал углы подвалов,
и зону вечной мерзлоты,
и малярийный зной каналов,
когда, угрюмый нежилец,
я только верою и выжил
и в мир вернулся наконец
я словом погребенных вышел.
Я прах, и если говорю,
то говорю по праву мертвых,
на мясо списанных зверью,
в цементный порошок истертых.
Я пыль заводов и полей,
просеянная сквозь решета
статей, этапов, лагерей,
бараков и могил без счета.
Я персть земли, и если персть
глаза неплакавшие колет,
не говорите: это месть,
скажите: мертвые глаголют!
И не стращайте! Что конвой,
кому сама земля охрана!
Я вдох один, но выдох мой
От Соловков до Магадана.