Россия и мусульманский мир 9 / 2014 - Коллектив авторов 2 стр.


Представляется потенциально конфликтным и сам процесс «вписывания» политического и экономического субъективирования Крыма в нынешнюю архитектуру Российской Федерации. Примечательны два высказывания в одной из телепередач представителей крымской элиты: «Мы научим Россию политической культуре референдумов» и «Мы не для того выгоняли донецких олигархов, чтобы позволить распоряжаться нашими ресурсами другим бизнес-пришельцам», вызвавшие ступор у присутствующих российских депутатов, которые предпочли «замять тему». Кроме того, Крыму предстоят выборы, а его электоральные традиции подразумевают реальный разговор и реальную борьбу, особенно с учетом «татарского фактора» и отсутствия российских механизмов реализации продекларированного до референдума принципа «национальной квотности» представительства в политических институтах.

Принятие мер по защите российского бизнеса от западных санкций при определенной трансформации может привести к затуханию публичной политической борьбы с коррупцией.

Конфликты переходят в личностную плоскость (коммуникации не друг с другом, а друг о друге), в ревность к чужому лидерству, которая приобретает у западных политиков характер агрессивной конфликтогенности, имеет провоцирующий характер максимального осложнения личной жизни (если не самому первому лицу, то его близкому окружению). Тезис Аль Капоне: «Это просто бизнес, ничего личного»  переворачивается, это теперь в основном «личное».

Конфликтное поведение становится демонстрационным, широко используются «конфликты возмездия». «Истерически-инфантильная» конфликтность Барака Обамы, для которой характерно экзальтированное преувеличение своей роли, приводит к смеси мессианского стремления изменить Россию «по образу и подобию своему» и беспрецедентной публичной демонстрации идейной архаики обычая кровной мести (высказывания о стратегии и тактике нанесения максимального ущерба, разрушения экономики Российской Федерации, о чем никогда не позволяли себе заявлять президенты США). Примеров подобного «радикализма слабости» немало и в посткрымском российском политическом дискурсе. При этом, чем мельче (по степени реального влияния, а не формального статуса) политик, тем активнее он замещает дефицит своего властного потенциала месседжами демонстрационной конфликтности, заботясь о виртуальном впечатлении от своей «крутизны».

Возрастает аффективность конфликтов, для которой характерны нерациональная гиперреакция даже на незначительное раздражение, провоцирующее непропорциональность ответных действий: «Мы все равно покажем, кто здесь главный!»

Признаем, что Россия классически, прямо по Ральфу Дарендорфу, сумела тактически и территориально-локально (в Крыму) «справиться с конфликтами» и на этом этапе взяла «под свой контроль ритм истории». Упустившие такую возможность получили «этот ритм себе в противники»1. По Ницше, любое важное историческое событие есть отражение меняющегося соотношения сил, находящихся в постоянной борьбе, признак того, что некая превосходящая сила установила свое господство. Исходя из этого, крымские события не преднамеренное действие или реализация определенного проекта и не свободный контракт участвующих сторон. С его точки зрения, это последовательность «более или менее укоренившихся, более или менее не зависящих друг от друга и разыгрывающихся здесь процессов возобладания, включая и чинимые ими всякий раз препятствия, пробные метаморфозы в целях защиты и реакции, даже результаты удавшихся противоакций» [Ницше 1996: 456].

Социологические исследования ставок и целей различных государств в конфликтах классифицируются в литературе, исходя или из логики поведения в конфликте, зависящей от склонностей государства: «плохие вещи исходят от плохих государств (плохих руководителей)», или из логики ситуации: «плохие вещи возможны, если хорошие государства оказываются в плохом месте» [Аллисон, Зеликов 2012: 65].

И. Кант писал, что «ни одно государство не должно насильственно вмешиваться в политическое устройство и правление других государств Сюда нельзя отнести тот случай, когда государство вследствие внутренних неурядиц распалось на две части, каждая из которых представляет собой отдельное государство, претендующее на полную самостоятельность; если одному из них будет оказана помощь посторонним государством, то это нельзя рассматривать как вмешательство в политическое устройство другого (иначе возникла бы анархия)» И еще: «всякая попытка привить, как ветвь, государство, имеющее подобно стволу собственные корни, к другому государству означала бы уничтожение его как морального лица и превращение морального лица в вещь и противоречила бы идее первоначального договора, без которой нельзя мыслить никакое право на управление народом» [Кант 1966: 262 263, 266, 274, 260].

Возможны ли действия по принуждению к деэскалации конфликтов вне пределов своей территории и юрисдикции, если речь идет о защите «своей клиентелы»? Действует ли в этом случае либеральная парадигма «демократии никогда не воюют с другими демократиями», ибо в них изначально заложены механизмы и структурные ограничения в использовании силы, нормы мирного разрешения конфликтов?

В.В. Путин не сделал ничего не укладывающегося в различные, в том числе и либеральные, парадигматические социологические конструкции внешней политики и международных отношений,  «правление, сопровождающееся Нарвами без Полтав, есть бессмыслица» (В.О. Ключевский). Сужая анализ частными характеристиками Путина, многие западные политологи выбирают стилистически красивые («Он засыпает с мышлением Петра Великого и просыпается с мышлением Сталина»2), но неверные индикаторы представлений о наборе факторов национальной стратегии России, зачастую разрывая и размывая конфигурацию «системы РФ» (Г.О. Павловский).

Стандартное выделение лишь одних аспектов и их классификация и оценивание лишь одним способом искажают концептуальную призму. Симон Кордонский методологически изящно призывает при анализе российских контекстов отличать «в реальности» и «на самом деле», артикулируя, что «онтологическое единство и логическая несовместимость реальности и на самом деле порождают дискомфорт, когда слова не способны выразить в полной мере ни положения говорящего в структуре социального бытия, ни его отношения к этому бытию. От этого, наверное, и мучительный накал политико-философских дискуссий, когда один дискутант говорит о том, что есть в реальности, другой ему возражает а на самом деле все не так Раздвоенность придает жизни своеобразную авантюрность, от которой некоторые иностранцы впадают в ступор» [Кордонский 2000: 5364].

Наряду с «фантасмагорическим модерном» (Вальтер Беньямин) аналитики-россиеведы легитимируют свой фокус оптики политологическим фундаментализмом, тоталитаризируя концептуальные основания исследования России одной специфической доктриной (в концентрированном виде ее выразил американский сенатор Д. Маккейн: «Россия это автозаправка, маскирующаяся под страну. Это клептократия, это коррупция. Это нация, которая основывает свою экономику исключительно на нефти и газе»).

Более рафинированные и не столь русофобски-ангажированные эксперты, к числу которых относится Майкл Макфол, полагают, что одновременность внедрения демократии, экономической депрессии и ощущения имперской потери сгенерировали «контрреволюционную реакцию», тоску по старому порядку, недовольство итогами «холодной войны». Суть рассматриваемой посткрымской ситуации и поведения России бывший посол определяет так: «Мы не искали эту конфронтацию. Новая эпоха подкралась к нам исподволь, потому что мы не добились решительной победы в холодной войне. Россия не интегрировалась в западную модель мироустройства» [McFaul 2014]. Это «в реальности».

«На самом деле» Запад не уловил (не смог, не сумел, не захотел, не успел) мегатренды изменения самой реальности, ее социально-политической физики и химии, смену социального кода поведения. Посткрымский сюжет это точка, в которой государство Российское лишь «зафиксировало вес» на определенном этапе постсоветской трансформации, который П. Штомпка характеризовал как преодоление «посттравматического синдрома».

На наш взгляд, нет особой необходимости в поиске экзистенциального смысла в крымском конфликте, более перспективен его анализ в структурах и практиках повседневности, где сложилась ситуация, когда корректирующие действия врача после травмы совпали с желанием самого больного.

Созданный новый мир России и Запада отнюдь не идеален. Разногласия имеются, они серьезны и требуют принятия сложных системных решений.

Какие конфликтные модели мы видим сегодня?

1. Стороны вступают во взаимодействие, которое ведет к нанесению серьезного вреда каждой из них, пока одна из них не выйдет из игры. В теории игр примером является ситуация, когда два автомобиля идут навстречу друг другу, и тот, который первым сворачивает в сторону, считается «слабаком». Надо создать напряжение, которое бы привело к устранению игрока. Стороны не могут ничего выиграть, и только гордость заставляет их сохранять противостояние до финальной точки. И если никто не уступает, то столкновение и фатальная развязка неизбежны. При этом, как правило, ограничителями, красными флажками трагического исхода являются как убежденность одного субъекта конфликта в своем здравомыслии («я никогда не доведу дело до взрыва»), так и уверенность другого субъекта в знании своим противником его готовности к любым решительным действиям («он остановится, потому что знает: я-то пойду до конца»).

Назад Дальше