А вокруг тишина, а вокруг ни души, только что-то время от времени посвистывает, пощёлкивает, пострекочивает и даже, словно не дикая, а домашняя уточка в пруду, покрякивает: «Здравствуй, римское поле, я твой тонкий колосок!»
Остановившись и часто-глубоко заглатывая перенасыщенный озоном воздух, Галерий рухнул на спину, на пучки травы, разостлавшей на земной тверди вперемежку с мелкими камешками, галькой и песком. Не заметив десятков подавленных и покалеченных мелких насекомых-животинок, в неге широко раскинул руки: весь распахнулся навстречу грядущему и Божественной Вселенной. Эх, лепота! Тучки небесные вечные странники, мчитесь вы, будто Стоп! Нет, не тучки, а рассеянные облака: их редкие перисто-слоистые клочья не скрывали бесконечность и бездонность тёмного неба, усеянного мириадами звёзд и всего одним, самым крупным в данный момент кривым пятном остророгим полумесяцем. Цезарь избуравил небесные вышины взглядом, пытаясь поймать, выловить оттуда всепроникающий и всепонимающий взгляд Божественной, но такой родной Юноны. Мисюсь, где ты, и где твой дом с мезонином?
Искровой разряд ненадолго погасил напряжение, и разжатые пальцы его рук стали то ли ватными, то ли вышиватными: в свете ночных светил кисти казались венозно-бордовыми и вдруг напрочь отказались повиноваться своему хозяину лишь слабые и тщедушные подвигивания, пошевеливания.
«Дух бродяжий! Ты всё реже, реже расшевеливаешь пламень уст! О, моя утраченная свежесть, буйство глаз и половодье чувств!», воскликнул в небеса император. Стояла тихая римская ночь. Словно от древних укров явилась. Галерия передёрнуло: некстати вспомнилось, что ровно неделю назад селяне, горожане и мирные старики на свою жизнь ему не жаловались, а в среде бездельников и бездарей словно вызрело недовольство.
«Если вышиватник съел ватника, то это акт патриотизма, а если ватник вышиватника, то это каннибализм. Вот только никак не могу понять, причём тут либерализм?» мелькнуло в сознании Галерия: словно и не его мыслью это было, а чем-то наносным с восточных границ империи.
Пальцы рук упрямо настаивали на своём и продолжали не слушаться собственного владельца, пользователя и распорядителя.
«Или я не хозяин членам своего тела? Уж не диверсия ли это супротив моей личности? Или против материи? Или против империи? Впрочем, нет, маловероятно, просто сейчас моя мнительность взыграла. Кажется, упражнениями с мечом и щитом за день перезанимался, подумал младший восточный император. Я истый ромей, но не Байрон, я другой, ещё неведомый избранник! С мечом или на щите? С мечом или на мече? Кажется, опять мимо. Я не имею права промахиваться! Даже наедине с самим собой! Со щитом или на щите!!! Вот! Попал! В самое яблочко! Однако я всё равно не грек!»
Он цезарь победитель, но словно сидел в луже крови. Пурпурной. Опять мнительность? Галерий внимательно осмотрел свои непослушные пятерни, прикрытые лишь полумраком и ласкаемые с небес отсвечиваемыми отблесками едва различимых серебряных струек.
«Показалось. Перенапряжение. Дневная усталость. Луж, ни обычных, ни багрянцевых, поблизости нет. Сухо вокруг, только не спит барсук. Да и не сижу я, а крепко стою на своих двоих! Впрочем, сейчас просто лежу и отдыхаю от мирских забот. Какой кайф! Есть только миг между прошлым и будущим именно он называется жизнь. Сегодня ночью этот миг настал, потому что я сказал люминий! Не люблю повторять по два раза, но часто приходится и по три. О, великая супруга Юпитера, где ты? Объявись! Отзовись! Откройся, как прежде! Яви себя!», думал и мечтал цезарь, подушечками двух пальцев уже намерено давя и размазывая пару-тройку (кто ж их будет считать!) мелких червячков, выползших невесть откуда: может, это мать сыра земля избыточную инородность из своего тела исторгла.
Мысли его скакали по кочкам и буеракам.
Мужчина, словно в пучину, стал ещё глубже погружаться в воспоминания времён мальцовства и юнцовства, в то давно размытое и отчасти безжалостно потёртое памятью, а оттого практически исчезнувшее и ставшее мифическим прошлое, в котором матушка, не щадя живота своего, выхаживала сына, когда он или симулировал болезнь, или реально хворал после жестоких драк и побоев, отпаивая какими-то противными на вкус отварами, но нашёптывая при этом про Божественный напиток, который называла нектаром. Так это слово с детства в память и впечаталось. Даже собственную дочь, Галериеву сестру, Ромула в эти дни напрочь забывала, отодвигала, отторгала, предоставляя её самой себе, словно не родную, а чужеродную. Стоп, что-то не складывается, не склеивается: а матушка ли это шептала? Вроде и не она, ибо голос был как будто низким, не женским, без ласки, присущей слабой половине, даже если эта половина не человеческая, а сверхъестественная. Впрочем, может, просто так казалось тогда, давным-давно, а голос на самом деле был высоким, но сдобренным полутонами и нотками, не позволяющими с ходу определить пол или даже физически-метафизическое происхождение источника звука. Так кто же или что это было? Может, некое Божество, взирающее на него, то на ребёнка, то на отрока, свыше? Или два разных сверхъестественных существа (одно мужского с рогами и копытами, другое женского пола), словно сам Рим, слились в мозгу слабого смертного в единое целое? Как разобрать? Как вытащить из детской памяти недетскую истину в последней инстанции?
Это Юнона, сестра и жена великого Юпитера-Зевса! Они парой восседают на троне горы Олимп и правят миром, так не раз говаривала во времена оны Ромула, и цезарь вспомнил незатейливые, деревенские, клишированные, шаблонные, но волнительно-волшебные, как неиспробованный нектар Олимпийцев, слова матери простой сельчанки, тоже рогулихи.
«Но, может, матушка ошибалась, и это был сам Юпитер, верховный Бог всего Пантеона? А вдруг? Чем Он не шутит? Только вот он безрогий и бескопытный», думал Галерий и тут же отбрасывал эту мысль прочь, как крайне сомнительную, некомпетентную и даже несостоятельную.
Император снова прогулялся по небесам бойким расшоренным взглядом: из одного конца в другой и обратно. Как приятно, когда не мучают державные заботы, вот только пальцы совсем отказали, словно тормоза у скакуна, когда его удавалось разогнать до карьера. В который уже раз цезарь зрачками повторил эту круговерть: всё возвращается на круги своя. Время, как и пространство, тоже было сбито в кольцо. Небосвод так необъятен, что недолго и утонуть в нём ненароком, захлебнувшись в атмосфере водянистого пара-коктейля из рваных белёсых облаков, тьмы тьмущей звёзд и одного-единственного серебристо-немолоткастого серпа. Галерию даже показалось, что созвездие Рака, словно подавая таинственный сигнал, пошевелило ослиными ушами и чересчур отчётливо фыркнуло. И даже неодноразово зафырчало. Нет, не этого он ждал, идите-ка вы прочь, все знамения и символы неблагородной и упрямой скотинки! Брысь отсель! Галерий глянул на своего коня и тут же осознал: в реальности звуки издавал его скакун, но кто же тогда в небесах шевелил ушами? Быстрого, логичного и содержательного ответа в рогульском сознании не нашлось, кроме наиболее простого и формального: «Все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему». Цезарем само собой разумелось, что ослами, как и рабами, были не «мы», ибо рабы не мы.
Император тяжко вздохнул и продолжил искать глазами супругу Юпитера, свою давнюю покровительницу: только эта версия, навеянная воспоминаниями об иллирийских (а впрочем, может, и дакийских) пастбищах из детства, отрочества и юности, казалась ему наиболее состоятельной и в данный миг желанной, как манна небесная.
Снежная горная вершина, словно подражая Олимпу, продолжала рваться ввысь. Лесистая флора подножия, распадков и ущелий красовалась вязами, каштанами, дубами, платаном, ивами, клёнами, ольхой, лещиным орешником, бересклетом, рододендроном, кое-где буками и терновником. Чернявилась в темноте дикорастущая зелень. Пестрели какие-то мелкие цветы (ноздрями Галерий уловил даже аромат цветочной пыли), еле шевелился папоротник-орляк: безветренно. Флора была смешанной.
Названий большинства растений цезарь не знал, хоть и был изначально сельчанином-хуторянином (впрочем, до конца жизни так и не узнает): пожалуй, впервые их заметил тут, в Вифинии, и оценил естество прекрасного. «Свой тайный смысл доверят мне предметы. Природа, прислонясь к моим плечам, объявит свои детские секреты», музыкой заиграло в голове Галерия, но словно опять и не его мыслью это было, ибо сам удивился. В извилинах что-то зашебуршало и ёкнуло.
Пальцы рук постепенно оттаивали от онемения и начинали слушаться хозяина. Галерий протестировал их полное выздоровление, резким движением руки сорвав рядом с собой пучок травы. Вырвал с корнями. Обрезался: тонкая струйка жидкого багрянцевого пурпура скатилась по руслам-узорам папиллярного рисунка ладони и оросила собой земную твердь.
«Да и не Юнона я» внезапно всплыло нечто потаённое из глубин его памяти, прежде как будто не принятое во внимание или не расслышанное, но точно в момент изречения не прочувствованное.
Зрачки Галерия расширились от хаотичных ассоциативных вспышек воспоминаний, сердце, как в кузне, динамично, часто-часто, заколотилось молоточками, и ему захотелось повыть на лунный серп: «Я как собака рву свою судьбу и добровольно принимаю муки». Никогда такого не было и вот опять! Так бывает?
Пока ты смотришь в бездну, бездна всматривается в тебя.
Откуда-то с гор раздался звериный вой. Рыдал одинокий волк, проворонив лакомую и жирную добычу? Скакун Галерия снова зафырчал, но ослиные уши с небес на этот раз никак себя не проявили и не просигналили.