Посиделки на Дмитровке. Выпуск десятый - Алла Зубова 6 стр.


Мы слушали: сколько голосов и движения! Я подумал: движение для дерева  в движении всего, что его окружает, в ощущении этого движения, как и того, что свершается внутри него.

Вот  звуки ночи Движение воздуха тихого, а то ураганного сквозь ветви и листья Знаем ли мы, что приносит дереву ветер, родившийся, может, в самом сердце тёплого океана? Или в знойной пустыне? А здесь чаще всего летящий с ледниковых круч Памира, его ущелий и долин, свежих от ледяных потоков голубой гранёной воды.

Несут вести дереву и облака в бесконечности своих форм, меняющихся на глазах. Тучи с их градом, и ливнями, и тёплыми дождями.

Дерево не упускает самой малой перемены в красках земли и неба: от нежно-серого света утра через все переливы зари и восторг первоявления солнца до перламутровой игры вечернего неба с окружающими Гарм вершинами гор

А звёзды, плутающие в ветвях ночами а луна Её прятки с облаками. То тень, то бледный свет. А звуки в ночи

Пусть не так, как мы, в ином восприятии, и, может, ещё более остром и сильном, дерево воспринимает движение жизни и участвует в нём.

В ту последнюю ночь, бессмертный и бессонный, я слушал вместе с орехом Лепет звёзд в ветвях Тихие шорохи в траве и кустах, поскрипывание каких-то насекомых. Бормотание птиц: тихое горловое бульканье, неожиданные вскрики

Всё это уже после того, как уснули мои товарищи, доверчиво прижавшись к сухой и тёплой, покалывающей травинками земле, тонким слоем кроющей здесь, в школьном саду, древние скалы Памира. Голоса их умолкали постепенно, один за другим, как голоса засыпающих птиц, а потом вдруг опять оживлялись, смех пробегал. Но смех звучал редко: торжественный орех, к подножию которого мы приникли; непроницаемо чёрный зубчатый силуэт гор в небольшом от нас отдалении, вздымающийся, словно борт гигантской люльки, подвешенной к звёздному небу и покоящей нас, малых детей,  всё настраивало на тишину.

Как похожи мелодии жизни,  думал я, слушая ночь после того, как отзвучали голоса людей: так же переговаривались птицы.

А потом вступили собаки. Конечно, их музыка была куда громче!

Сначала тонко, заливисто-тоскливо взлаяла где-то далеко на краю посёлка одна, оборвав голос на самой высокой отчаянной ноте. И  началось Собаки лаяли истово, будто службу служили, будто одна перед другой старались: кто громче, кто дольше. Одни с подвыванием, тонко, иные  басами, будто били в глухой барабан: баф! баф! У одних получалось: йех! йех! У других: йеу! Начнут, было, затихать, вот, кажется, совсем тихо. Но тут какая-то, обрадовавшись тишине,  теперь-то и показать свой голос!  ударит  зальётся: уау! Ой-ё-ёйёйёй-ёй! И понеслась новая волна по всему селенью

А ещё позднее вступили ослы. И собачий хор показался жалким простаком перед трагическим страстным ослиным плачем. Ослы какие-то особые, что ли, в Гарме? Да и ослы ли это? Ничего похожего на будничное дневное: и-ааа! и-ааа! Крики походили на человеческие вопли, родившиеся, наконец, из гордо сдерживаемого молчания. И не просто люди это были, а титаны: обычная человеческая глотка не выдержит, да и не сможет родить звук такой силы. Так, наверное, кричат в жестокой пытке: уже и не человек, а сама раздираемая плоть вопит  хрипло, дико, оглушительно, рвёт рот и глотку. Сердце тоскливо сжимается от этих воплей и мерещится: и тебя ждёт такая же мука. И внутри тебя шепчет голос, молящий: «Да минет меня Да не заденет»

 Нет, это, правда, ослы? Неужели ослы?  спрашивает время от времени кто-нибудь из наших девушек. А парни даже не пытались подшучивать над ними  уговаривали. Успокаивали, наверное, заодно и самих себя:

 Конечно, они. Они вопят. Обратите внимание: они часы отбивают. Каждый новый час. Такая биология

Но не верилось в биологию в такую ночь под библейским деревом. Верилось в судьбу, в возмездие. В вечность верилось. В особый смысл существования всего на свете: любой травинки и букашки на ней; осла и собаки; дерева и человека.

А наш орех Кто скажет, ночь ли плыла сквозь него со всеми своими звуками и голосами живущих вокруг созданий, или это он плыл величаво сквозь ночь  мачта на корабле Земли, её вечный флаг, поднятый среди звёзд? Знак особенности Земли во вселенной и надежда всего живого на ней. Флаг, овевающий Землю дыханием жизни

Так не кощунственно ли мне, твари, живой даром дерева, возжелать стать им самим, да ещё вспомнив при этом, может, самого величественного из всей его родни? Но пусть не таким, как он, не им, а стать хоть одним из его братьев

Так не кощунственно ли мне, твари, живой даром дерева, возжелать стать им самим, да ещё вспомнив при этом, может, самого величественного из всей его родни? Но пусть не таким, как он, не им, а стать хоть одним из его братьев

***

Кстати, само желание это  превратиться в дерево  пришло вовсе не тогда, в Гарме. В саду маленькой под камышовой крышей школы, где сначала приютил нас учитель со своими четырнадцатью детьми, а уж потом  орех Его тёмный парус над садом мы увидели ещё издали.

Нет, это пришло не тогда. Годы и расстояния отделили ту ночь под орехом от часа, когда жизнь дерева показалась завидной, когда пришло время сравнить и пожелать его доли. Вовсе не потому, что жизнь стала нестерпимой, а как раз наоборот. На мгновение летучее  что значат две недели?  жизнь вошла в покойный залив или тихую протоку. Волна «бочку вынесла легонько и отхлынула тихонько». И человек (это был всё тот же я) опомнился сидящим, правда, не в бочке, а на удобном надувном матраце, складывавшемся в кресло с высокой спинкой. Это кресло само по себе заставляло того, кто сидел в нём, принять самую удобную и экономичную позу, напоминающую позу младенца в материнской утробе или космонавта в минуты старта: колени приближены к груди, спину по всей её длине в любой точке поддерживает упругая опора. А на приподнятых коленях так удобно расположить пюпитр: книгу, журнал в твёрдой обложке или тетрадь; и на этот пюпитр ложился лист бумаги

Справа и слева от матраца возвышались кулисы ровно подстриженных кустов акации, недалеко сзади стоял дощатый сарай, а прямо перед сидящим  дача, деревянный дом, похожий на обыкновенную деревенскую избу. От дома к сараю вела узкая асфальтовая полоска, а всё основное пространство двора беспорядочно заросло травой и деревьями: берёзой, осиной, ольхой, рябинами.

Кусты акации и жимолости отгораживали зелёной изгородью дом и двор от аллеи, ведущей к другим дачам. Но в те две недели никого не осталось во всём немалом посёлке казённых дач. Да и не полагалось быть никому в это время. Человеку с надувным матрацем разрешили в виде исключения: он был один, и сторожа с ним смирились.

Лето стояло насквозь мокрое, и сентябрь: ясный, солнечный тихий,  выпал как награда за терпение. Солнце, всё лето отдыхавшее за облаками и тучами, выглядело свежим, как весной, и деревья, мытые-перемытые дождями, юно блестели листвой.

Однако пора настоящего тепла всё равно миновала, от долгого сидения в тени становилось зябко. И человек на своём матраце-кресле поворачивался, как подсолнух, за солнцем, ища его тепла, двигаясь по дорожке то ближе к левой кулисе кустов, то к правой. И это движение, подчинённое ходу солнца, было таким же незаметным и нетревожным, как движение ветвей и шелест окружающих деревьев. Оно не пугало даже птиц. Видимо, их не беспокоило и похрустывание белых листов бумаги, когда человек брал их из чистой стопки справа от себя или клал исписанными в стопку слева, ни яркое их свечение среди зелёной травы.

Впрочем, сначала птиц не было видно. Они появились, спустя дня два-три, видимо, привыкнув к одной и той же позе человека, к одним и тем же немногим его движениям, к постоянству его жизни здесь, во дворе.

Скоро птицы совсем освоились. Синицы, усевшись на низкие, вровень с плечами пишущего, ветки кустов, свешивались вниз, вытянув короткие шейки, следили, как движется перо по бумаге. Насмотревшись, улетали. Обедали чем-то невидимым, что находили на листьях, в их пазухах, гонялись друг за другом.

Стая дроздов с шумом и гамом налетала на рябины во дворе. Яростно пировали. Оранжевые бусины звонко щёлкали порой по бумаге.

Трясогузки щёпотно семенили возле самых башмаков человека, радушно кивали ему чёрно-белыми хвостиками.

Позже всех человека заметил Чип. Может, он прилетал и раньше, да по первости прятался где-нибудь рядом. Такому спрятаться совсем несложно: крошечный серенький комочек, совсем круглый, если б не коротенький хвостишко. По серой грудке два светло-жёлтых пятна, будто художник мазнул небрежно почти сухой кистью раз сверху вниз, второй  снизу вверх, оставив как бы перевёрнутые широконькие запятые. Кажется, это крапивник, вспоминал человек, разглядывая гостя и совсем застыв, чтобы не вспугнуть его.

Гость качался на тонком побеге акации прямо перед его носом. Склонял круглую с небольшим клювом головку то влево, то вправо, чтобы лучше разглядеть человека, и восклицал звонко-удивлённо: чип! Чип! Потом принялся кувыркаться, демонстрировал, какой он ловкий: не выпуская ветки, одним движением словно бы нырял вниз головой, а выныривал, уже сидя на той же ветке задом наперёд. Человеку никак не удавалось ухватить момент, когда гость переворачивался. Рраз!  и он уже к нему клювом; рраз!  и уже хвостом. Ай, да Чип! Ай, да ловкач!

Назад Дальше