Записки новообращенного. Мысли 19962002 гг. - Эдуард Генрихович Вайнштейн 2 стр.


Но всё это ещё где-то там, подспудно, в глубине. Иван Ильич до последнего желает обмануть себя, уйти от страшной правды о самом себе. Но милость Божия  приезд шурина накануне Нового Года, их случайная и внезапная первая встреча наедине, первый немой взгляд шурина, который всё открыл Ивану Ильичу. Сцена перед зеркалом, сравнение себя со своим старым портретом  всё становится ясно. Характерна реакция Ивана Ильича, трусливая, заячья: «Не надо, не надо»,  сказал он себе, вскочил, подошёл к столу, открыл дело, стал читать его, но не мог. Бежать некуда. Всю жизнь Иван Ильич бегал от реальности. Настал момент, когда уже никуда от неё не убежишь. Подслушанный разговор шурина с женой  «он мёртвый человек, у него света в глазах нет». Какова реакция Ивана Ильича? «Почка, блуждающая почка.» Как безумец, «он усилием воображения старался поймать эту почку и остановить, укрепить её; так мало нужно, казалось ему». И он поначалу пытается свести всё к анатомии, медицине и пустым надеждам. «Задушевные мысли о слепой кишке», самовнушение о том, что она «исправляется, всасывается»  безумное желание не видеть той мрачной бездны, которая раскрывается перед ним, но в которой он всё время жил до этого, не догадываясь об этом и не желая об этом знать. Но боль, «упорная, тихая, серьёзная», возвращает его к реальности. Он вдруг понимает, что «не в слепой кишке, не в почке дело, а в жизни и смерти. Да, жизнь была и вот уходит, уходит, и я не могу удержать её. Да. Зачем обманывать себя? Разве не очевидно всем, кроме меня, что я умираю, и вопрос только в числе недель, дней  сейчас, может быть. То свет был, а теперь мрак. То я здесь был, а теперь туда! Куда?» «Его обдало холодом, дыхание остановилось.» Смерть. Небытие. «Не хочу.» Мысль о других. (До него доносится музыка  родные развлекаются.) «Им всё равно <т.е. до него Э.В.>, а они также умрут. Дурачьё. Мне раньше, а им после; и им то же будет. А они радуются. Скоты!» При всей злобе, заключение верное: жизнь без мысли о смерти и вечности  скотская жизнь. Клубок начинает разматываться. Иван Ильич вышел к правде. Открытия следуют одно за другим. «И вот я исчах, у меня света в глазах нет. И смерть, а я думаю о кишке. Думаю о том, чтобы починить кишку, а это смерть. Неужели смерть?» И ужас, злоба, отчаяние. И ненависть к ничего не понимающей и не желающей понимать жене, думающей о деньгах и докторах. Но всё это лучше, много лучше всего того, что было до этого.

«Иван Ильич видел, что умирает, и был в постоянном отчаянии.» Смерть он понимал как полное уничтожение самого себя и не мог понять её, и не хотел. По-прежнему он отгоняет от себя грозные мысли о смерти, хочет заслониться от них какими-то ширмами, но ни служба, ни домашнее обустройство уже не могут заслонить боли, напоминающей о смерти. Всё обесценивается, как и должно было быть. «Неужели только она правда?»,  спрашивает он себя, думая о боли. Всё уходит, с ним остаётся только боль, на которую он смотрит, холодея. Но боль готовит его к чему-то очень важному, очищает его, всякий раз возвращая к правде. И эта правда, конечно, ужасна для Ивана Ильича.

От правды не уйдёшь. Сколько ни бегай от неё, хоть всю жизнь, она придет к тебе и потребует ответа. Ибо ложь иллюзорна и временна, и ложь омрачает правду. Истина же всегда светла и радостна, и цель человека в том, чтобы приблизить свою правду к Истине, для чего надо жить по правде и любить Истину, высшую Божественную Правду, в сравнении с которой всякая человеческая правда  ложь. Иван Ильич возвращается к правде, но Истина ещё очень далеко от него. Пока он блуждал «в стране далече», его правда стала мрачной и безрадостной, стала правдой погибели. Потому такой мрак обступает его. Его близким совершенно на него наплевать, главный их интерес в нём «состоит только в том, скоро ли наконец он опростает место, освободит живых от стеснения, производимого его присутствием, и сам освободится от своих страданий».

Но вот в расчищенном болью пространстве души Ивана Ильича появляется первый луч света. В апогее его разорения, в мучениях от процедуры собственных испражнений  «от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек», в низшей точке его опускания «и явилось утешение Ивану Ильичу». И утешение это было в приходившем всегда выносить за ним буфетном мужике Герасиме. Этот человек не лгал с Иваном Ильичём и имел доброе сердце. Сила и бодрость жизни Герасима была так же правдива, как и та боль, которая мучила Ивана Ильича, и как та смерть, которая ждала его, поэтому цветущий вид Герасима успокаивал Ивана Ильича, как Божие благословение жизни, давая ему косвенно ощутить, что есть и Божие благословение смерти как перехода в вечность. Простосердечие Герасима, его человеческое сочувствие и искренняя готовность помочь облегчали мучения Ивана Ильича, особенно внутренние мучения  от лжи окружающих людей и отсутствия сочувствия, жалости и ласки с их стороны. То самое, чему он служил в течение своей жизни, теперь, обратившееся на него со стороны других людей, доставляло ему невыразимые мучения. «Главное мучение Ивана Ильича была ложь  та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме ещё более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный, торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду  была ужасно мучительна для Ивана Ильича Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведён на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым «приличием», которому он служил всю свою жизнь; он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения (курсив  Э.В.).» Вот страшные слова: как люди, не замечая того, доходят до нечеловеческого холода, равнодушия друг к другу, нежелания друг друга понять. И, в общем, эти слова не имели бы никакого значения, если бы не касались каждого из нас. Как часто, вольно или невольно, мы воспринимаем человека как внешний атрибут нашей жизни! В то время, как при соприкосновении с другими людьми для нас самое важное всегда состоит в том, что происходит в их душах. «Один только Герасим понимал это положение и жалел его. И потому Ивану Ильичу хорошо было только с Герасимом.» И дальше Толстой описывает это простое и трогательное, человеческое отношение «неотёсанного» буфетного мужика к своему умирающему барину. «Ему <Ивану Ильичу  Э.В.> хорошо было, когда Герасим, иногда целые ночи напролёт, держал его ноги <Ивану Ильичу казалось, что так ему легче  Э.В.> и не хотел уходить спать, говоря: «Вы не извольте беспокоиться, Иван Ильич, высплюсь ещё»; или когда он вдруг, переходя на «ты» <братское  Э.В.>, прибавлял: «Кабы ты не больной, а то отчего же не послужить?» <то есть это отношение уже вне всяких условностей, евангельское  Э.В.> Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чём дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:

От правды не уйдёшь. Сколько ни бегай от неё, хоть всю жизнь, она придет к тебе и потребует ответа. Ибо ложь иллюзорна и временна, и ложь омрачает правду. Истина же всегда светла и радостна, и цель человека в том, чтобы приблизить свою правду к Истине, для чего надо жить по правде и любить Истину, высшую Божественную Правду, в сравнении с которой всякая человеческая правда  ложь. Иван Ильич возвращается к правде, но Истина ещё очень далеко от него. Пока он блуждал «в стране далече», его правда стала мрачной и безрадостной, стала правдой погибели. Потому такой мрак обступает его. Его близким совершенно на него наплевать, главный их интерес в нём «состоит только в том, скоро ли наконец он опростает место, освободит живых от стеснения, производимого его присутствием, и сам освободится от своих страданий».

Но вот в расчищенном болью пространстве души Ивана Ильича появляется первый луч света. В апогее его разорения, в мучениях от процедуры собственных испражнений  «от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек», в низшей точке его опускания «и явилось утешение Ивану Ильичу». И утешение это было в приходившем всегда выносить за ним буфетном мужике Герасиме. Этот человек не лгал с Иваном Ильичём и имел доброе сердце. Сила и бодрость жизни Герасима была так же правдива, как и та боль, которая мучила Ивана Ильича, и как та смерть, которая ждала его, поэтому цветущий вид Герасима успокаивал Ивана Ильича, как Божие благословение жизни, давая ему косвенно ощутить, что есть и Божие благословение смерти как перехода в вечность. Простосердечие Герасима, его человеческое сочувствие и искренняя готовность помочь облегчали мучения Ивана Ильича, особенно внутренние мучения  от лжи окружающих людей и отсутствия сочувствия, жалости и ласки с их стороны. То самое, чему он служил в течение своей жизни, теперь, обратившееся на него со стороны других людей, доставляло ему невыразимые мучения. «Главное мучение Ивана Ильича была ложь  та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме ещё более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный, торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду  была ужасно мучительна для Ивана Ильича Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведён на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым «приличием», которому он служил всю свою жизнь; он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения (курсив  Э.В.).» Вот страшные слова: как люди, не замечая того, доходят до нечеловеческого холода, равнодушия друг к другу, нежелания друг друга понять. И, в общем, эти слова не имели бы никакого значения, если бы не касались каждого из нас. Как часто, вольно или невольно, мы воспринимаем человека как внешний атрибут нашей жизни! В то время, как при соприкосновении с другими людьми для нас самое важное всегда состоит в том, что происходит в их душах. «Один только Герасим понимал это положение и жалел его. И потому Ивану Ильичу хорошо было только с Герасимом.» И дальше Толстой описывает это простое и трогательное, человеческое отношение «неотёсанного» буфетного мужика к своему умирающему барину. «Ему <Ивану Ильичу  Э.В.> хорошо было, когда Герасим, иногда целые ночи напролёт, держал его ноги <Ивану Ильичу казалось, что так ему легче  Э.В.> и не хотел уходить спать, говоря: «Вы не извольте беспокоиться, Иван Ильич, высплюсь ещё»; или когда он вдруг, переходя на «ты» <братское  Э.В.>, прибавлял: «Кабы ты не больной, а то отчего же не послужить?» <то есть это отношение уже вне всяких условностей, евангельское  Э.В.> Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чём дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:

Назад Дальше