Крамер нередко писал о себе, определенно не принадлежал ни к иудаизму, ни к христианству, но в день памяти матери неуклонно зажигал поминальную свечу, а его стихотворение «Вена. Праздник Тела Христова, 1939» возможно, вообще лучшее антифашистское стихотворение в австрийской поэзии, как и крамеровский же «Реквием по одному фашисту» (фашист выдающийся австрийский поэт Йозеф Вайнхебер, покончивший с собой в 1945 году). Ключом к его пониманию роли поэта оказывается стихотворение «Фиш энд чипс» (т. е. «рыба с картошкой» в ее скудном английском варианте военного времени, когда еще не умерла традиция вываливать блюдо во вчерашнюю газетку и есть руками). Поэт просит в нем не посмертной славы хотя, конечно, «не худо бы славы, / Да не хочется славы худой» (И. Елагин) а «рыбы с картошкой», в час, когда протрубит труба Судного Дня.
Горстка рыбы с картошкой в родимом краю
все, кто дорог мне, кто незнаком,
съешьте рыбы с картошкою в память мою
и, пожалуй, закрасьте пивком.
Мне, жившему той же кормежкой,
бояться ли судного дня?
У Господа рыбы с картошкой
найдется кулек для меня.
Прочтите книгу Теодора Крамера, почти полвека переводившуюся мною, и помяните, российские читатели, самого скромного из поэтов Австрии именно так, как он завещал.
Это не извечное «забудьте меня, сожгите после моей смерти все мои рукописи» (все одно человек умирает с надеждой, что эту его волю никто не исполнит, как и случилось с Горацием, с Кафкой, с Набоковым). Крамер отлично знал, что для его стихов время настанет. Может быть, не думал он разве что о том, что его стихи раз за разом будут выходить в переводах на другие языки, прибавляя ему все новых почитателей: лишь на русском языке отдельное издание произведений Крамера уже третье.
Так что есть лишь скромная просьба «помянуть». И точное указание как и чем.
Так помянем же.
Твое здоровье, читатель.
Евгений Витковский19732019Из сборника «Условный знак»
(1929)
Внаймы
Я ушел из города по шпалам,
мне шагать через холмы судьба,
через поймы, где над красноталом
одиноко кличут ястреба.
Рук повсюду не хватает в поле;
как-нибудь найдется мне кусок.
Но нигде не задержусь я доле,
чем стоит на пожне колосок.
Если бродишь по долине горной,
средь корчевщиков не лишний ты;
в хуторах полно работы шорной,
всюду в непорядке хомуты.
На усадьбах рады поневоле
ловкой да сноровчатой руке.
Но нигде не задержусь я доле,
чем зерно в осеннем колоске.
Принялись давильщики задело,
потому как холод на носу.
Я гоню первач из можжевела,
пробу снять заказчику несу.
Любо слышать мне, дорожной голи,
отзывы хозяев о вине.
Но нигде не задержусь я доле,
чем сгорает корешок в огне.
Хлеба в Мархфельде
В дни, когда понатыкано пугал в хлеба
и окучена вся свекловица в бороздах,
убираются грабли и тачки с полей
и безлюдное море зеленых стеблей
оставляется впитывать влагу и воздух.
И волнуется хлеб от межи до межи,
только в эти часы убеждаешься толком,
как деревни малы, как они далеки;
и трепещут колючей листвой бодяки,
лубенея на пыльном ветру за проселком.
Постепенно в пшенице твердеет стебло,
избавляются зерна от млечного сока;
а над ровным простором один верболоз
невысокие кроны вдоль русел вознес,
отражаясь в серебряной глади потока.
Только хлеб в тишине шелестит на ветру
да кузнечик звенит, вся земля опочила;
лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,
деревушки, в прозрачной дали голубы,
на часок оглашаются пеньем точила.
Год винограда
Лоза в цвету всё гуще, всё нарядней,
долина по-весеннему свежа;
я коротаю год при виноградне,
определен деревней в сторожа.
Почую холод силу собираю,
зову сельчан, вовсю трублю в рожок:
раскладывайте, мол, костры по краю,
палите всё, что просится в разжог.
Лоза в листве, черед зачаться гроздам,
страшилы позамотаны в тряпье;
меж тыкв уютно греться по бороздам,
лесс налипает на лицо мое.
Харчей промыслю за каменоломней,
где прячусь я, не знает ни один,
колени к подбородку, поукромней,
и засыпаю, обхвативши дрын.
Зрелеют грозды, множится прибыток,
тычины подставляю; где пора,
сметаю с листьев и давлю улиток,
меж тем в долине сенокос, жара.
Слежу не забредет ли кто нездешний,
лещину рву, хоть и негуст улов,
грызу дички да балуюсь черешней
и дудочкой дразню перепелов.
Созрели грозды, и летать не впору
объевшемуся ягодой скворцу;
пусть виноградарь приступает к сбору,
а мой сезонный труд пришел к концу.
Всплывает запах сусла над давильней,
мне именно теперь понять дано:
чем урожайней год, чем изобильней,
тем кровь моя зрелее, как вино.
В лёссовом краю
В лёссовом краю
Под листвою стволы, под колосьями лёсс,
под корнями скала на скале;
вот и осень: от ветра трещат кочаны,
и соломинки клевера в поле черны,
изначальность приходит к земле.
Что ни русло обрыв, что ни устье овраг
(только чахлая травка вверху);
проступают в кустарниках древние пни,
и буреют утесы, как будто они
лишь сегодня воздвиглись во мху.
Створки древних моллюсков под плугом хрустят
в темном мергеле, в лёссе, в песке;
под побегами дремлет гнилая сосна,
виноградник по склонам течет, как волна,
и кричит коростель вдалеке.
Последнее странствие
Бродяжничество долгое мое!
К концу подходит летняя жара.
Пшеница сжата, сметано стожье
и в рост пошли по новой клевера.
Благословенны воздух и простор!
Орляк уже не ранит стертых ног;
рокочет обезъягодевший бор,
и вечером всё чаще холодок.
Я никогда не ускоряю шаг,
не забредаю дважды никуда;
мне всё одно ребенок и батрак,
кустарник, и булыжник, и звезда.
Последняя улица
Эта улица, где громыхает трамвай
по булыжнику, словно плетется спросонок
прочь из города, мимо столбов и собак,
мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,
мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.
Мимо рынка и мимо солдатских казарм,
прочь, туда, где кончаются камни бордюра,
далеко за последний квартал, за пустырь,
где прибой катафалков, раздавшийся вширь,
гроб за гробом несет тяжело и понуро.
И в конце, на последнем участке пути,
вдруг сужается, чтобы застыть утомленно
у ворот, за которыми годы легки,
где надгробия и восковые венки
принимают прибывших в единое лоно.
Условный знак
Проселком не спеша бреду.
Гадючий свист на пустыре.
Поди-ка утаи нужду,
дыра в одежке на дыре.
Так от дверей и до дверей
бреду с утра и до утра
и только горстку сухарей
прошу у каждого двора.
А кто не даст ни крошки мне,
того нисколько не браню,
рисую домик на стене,
а сверху дома пятерню.
Здесь не хотели мне помочь
смотрите, вот моя рука.
Заметят этот знак и в ночь
сюда подпустят огонька.
«Если хочет богадельщик»
Если хочет богадельщик
наскрести на выпивон,
то, стащивши из кладовки
инструменты и веревки,
на пустырь выходит он.
Там, где падаль зарывают,
можно выкопать крота.
Воронье орет нещадно
и, хотя уже прохладно,
голубеет высота.
Богадельщик в землю тычет
то лопатой, то кайлой,
он владельца шкурки гладкой
зашибает рукояткой,
чтобы сразу дух долой.
Опекун скандалить станет
нализались, подлецы!
С кротолова взятки гладки,
лишь винцо шибает в пятки
хмелем затхлой кислецы.
Ужин
Над домом вечер тяжко сник.
Скоблит колоду ученик
и соскребает со столов
ошметья сала и мослов.
Шумят в пекарне за стеной,
повсюду тяжкий дух мясной,
рабочий фартук, кровью сплошь
загваздан, стал на жесть похож.
Он замер с тряпкою в углу;
он видит, как бредет к столу
мясник старик, но будь здоров
и двое старших мастеров.
Зовут: мол, скромника не строй.
На блюде шкварки; пир горой.
Хозяйский пес слюну пустил.
Тут парню не хватает сил.
Он видит тучи синих мух,
он чует хлева смрадный дух.
Блестит прилавок, словно лак,
рука сжимается в кулак.
Один из младших мясников
глядит на парня: ишь каков,
и, поучить решив уму,
дает затрещину ему.
Багровый след во всю скулу;
парнишка тащится к столу
и там, себя в руках держа,
глядит на лезвие ножа.
Кровать
И после скитаний, и после труда,
днем, вечером, ночью короче, всегда
с терпеньем кровать ожидала меня,
собой половину жилья утесня.
От сырости и от мороза не раз
спасал меня этот подгнивший матрас,
хотя с голодухи качало порой,
хотя надувался водою сырой.
Но, видно, пришли окаянные дни
торчат у стены только козлы одни.
О место, где прежде стояла кровать,
здесь женщинам долго уже не бывать!
Укрой, схорони! Возврати мне мечту,
мой потный матрас у меня в закуту.
Ложусь и в отчаяньи пробую я
дождаться шарманщика Небытия.