Я вас не понимаю, сэр.
Ну представьте, к примеру, что войну выиграли бы не мы. Тогда и вас, и всю нашу хозобслугу, включая аппарат лагерей для военнопленных, тоже следовало бы вздернуть на виселице? Просто потому, что они изначально поставили не на ту лошадку?
Мак-Кинли натянуто улыбнулся.
Вы не знаете, о ком говорите, сэр. Это не люди, это звери. Поговорите с жертвами и свидетелями их зверств, да с ними самими, в конце концов и вы убедитесь в этом.
Что ж, именно для этого я сюда и приехал. Но давайте все же начнем с документов
Несколько дней Даллес изучал статистическую отчетность лагеря, незатейливо переданную персоналом Берген-Бельзена сначала англичанам, а потом американцам. Эти несколько дней станут самыми страшными в его судьбе он не сможет толком ни есть, ни спать Нет, раньше он слышал о печах, в которых горели десятки живых, и о душегубках, в которых сотни людей ежедневно травились специально для убийств произведенными-! -химическими газами. Все-таки он был разведчиком, и сведения о зверствах и бесчинствах СС в концлагерях всю войну ложились ему на стол секретными агентурными донесениями шпионов. Но так близко весь этот ужас, описанный сухим канцелярским языком как повседневность, обыденность, жизненный порядок стал к Даллесу впервые. Контрольным выстрелом в разгоряченную голову его стала беседа с одним из свидетелей на грядущем процессе, бывшим узником. Он не запомнил его имени память его бессознательно включила рефлекторное охранительное торможение, чтобы не запоминать того, что могло бы испортить настроение, самочувствие или аппетит. Но сути беседы забыть он не сможет никогда
Впечатления? Вы спрашиваете о впечатлениях? ухмыльнулся вопросу американца этот несчастный. Самое яркое это вечер. Когда целый день ты не просто созерцал смерть, а вдыхал ее всеми порами своей кожи, проходил мимо нее, здоровался с ней за руку и вытягивался по стойке «смирно» при ее приближении. Когда вонь трупов проникала в одежду и волосы, зычным голосом безысходности возвещая тебе о скором и неизбежном приходе конца. Когда гарь крематориев едкой дымкой витала в воздухе и напоминала даже не о преходящем, а о каком-то смешном, коротком и легко прерываемом моменте существования белкового тела, по ошибке именуемом жизнью Так вот, после всего этого вечер кажется Божьей благодатью. Вечером уже точно ничего не случится никто не придет, не подаст команду отправляться в газовую камеру или в крематорий, не направит многозначительно в распределитель. Как будто посреди повсеместного ада в раю вдруг объявляется день открытых дверей. Кажется такой вечер иногда вечностью хватаешь воздух ртом и ноздрями, и не чувствуешь в нем уже ни копоти крематориев, ни вони трупных складов, ни омерзительного сероводорода. Совсем другой воздух вечером. В нем уже нет того жуткого духа смерти, что если приглядеться тут витал повсюду. Вечером и не приглядишься темно. Прожил этот день, заканчиваешь его живым, когда тот, кто вчера ел с тобой из одной тарелки превратился в вонючую горстку пепла вот и счастье. Вот и впечатление.
А как же массовые убийства, которые вы видели? Они вам не запомнились? вскинул бровь Даллес.
Нет. Они были обыденностью. Их я видел каждый день, а день несравнимо длиннее ночи. Впечатления от темного времени суток потому, наверное, ярче, что длятся меньше по времени. То, что является рутиной, никогда не остается в памяти. Оно наносит след, травмирует вашу душу, делает вас таким, каким прежде вы никогда не были и уничтожает вас прежнего, но так, чтобы оно запомнилось это нет. Человеческий ум устроен так дьявольски тонко, что запоминать старается хорошее хорошими для меня и для всех, как я уже сказал, были вечера, и то, что возвеличивает самого человека, обращает внимание его и окружающих на его подвиг.
Подвиг?
Да, именно подвиг. Ведь выжить в этой обстановке кровавого нет, не кровавого. Пожалуй, крови-то я тут и не видел, убивали здесь всегда как-то по-особенному, без крови в обстановке смертельного хаоса- это и есть подвиг. Неважно при этом, «настучал» ты на кого-то, подставил кого-то под эсэсовские пули, стал ли виновником чьей-то гибели главное, что выжил сам. Для каждого человека спасение собственной жизни в сложной ситуации есть развязка судьбы, конечная цель. И потому этот каждодневный подвиг, о совершении которого можно было судить только под вечер, думаю, запомнится каждому
Но забыть все, что видели здесь, я думаю, все же вы не сможете?..
Забыть?! удивился вчерашний узник. Забыть можно некий импринт событие, ситуацию или человека, который по касательной прошел по твоей судьбе и исчез. Это категория воспоминаний. А то, что мы здесь видели, участниками чего были, никогда не подпадет под понятие воспоминаний. Это теперь наша действительность, высеченная на сердце и смертельно опасной, ядовитой инфекцией засевшая в жилах. Это правила жизни. Это сама жизнь. Да, больше не будет в ней надзирателей и капо,4 не будет печей и душегубок, не будет собак и плеток. Но останутся законы выживания, неисполнение которых вечно теперь будет ассоциироваться со всем вышеперечисленным. При любой стрессовой ситуации каждый теперь ринется спасать свою жизнь, будучи уже подготовленным суровыми испытаниями Берген-Бельзена. Каждый готов будет перегрызть глотку товарищу, исполнить чудовищный приказ гегемона, впасть в состояние смертельного оцепенения по первому окрику. Концлагерь навсегда всех сломал. И не верьте тем, кто говорит обратное возможно, он врет, а возможно, просто не понимает, что с ним произошло. Но оно произошло
А перегрызть глотку охраннику, к примеру, у вас не возникнет желания?
Глупо. Его и здесь не возникало. Здесь ведь не только убивали физически сначала убивали духовно. Убивали созерцанием всего того, о чем я говорил, и что вы сами здесь видели. Сначала надо убить человека духовно, а это процесс чуть более длительный, чем смертная казнь. И только убив духовно и придя к выводу о полной твоей ненужности, убивали уже физически. А проверить готовность было просто. Если ты еще пытался первое время как-то защищать свои права, на что-то претендовал, спорил с охраной, то несколько месяцев пребывания здесь, в обществе дрожащего от страха, приговоренного уже, но с отсрочкой, скота, убивали в тебе эти последние остатки человеческого. Я своими глазами видел, что творило насаждаемое здесь чувство обреченности, что оно делало с людьми четверо эсэсовцев вели на смерть сотню, и она молчала.5 Молчала, когда пихали их в камеру, молчала, когда лицезрела смерть товарищей и готовилась к своей собственной. Каждая особь это были уже не люди молчала. Нет, они кричали, конечно. Когда боль от ожогов в печи становилась невыносимой. Но это продолжалось недолго. Куда дольше кричит человек, которому страшно. Здесь страха не было.
Совсем не было? Но
Я неверно выразился, поправился собеседник. Страшно здесь было не то, что тебя убьют. Страшно то, что мотив убийства может быть самый пустяковый, а может его и не быть совсем. Никакими выслуживаниями перед эсэсовцами капо и травники6 не могли себе заработать гарантий долгой жизни. Ты мог выдохнуться, и тебя решали убить просто за позволенную самому себе минуту отдыха тогда, когда организм попросту отказывался дальше выполнять тяжелую работу. Из рейха могла поступить разнарядка на биоматериал для производства мыла, и тебя убивали просто в целях выполнения плана. Могли ограничить объем продовольствия, и тогда ты лишался жизни просто по принципу случайной выборки. Здесь убийство не было убийством. Как я уже сказал, оно было повседневностью, статистикой, безликой и бесстрастной и оттого было еще более ужасным. Человек приходит в мир с болью, уходит с болью, а здесь этот закон природы нарушался. Боли не было. То есть была физическая, но не было духовной а она тоже обязательна. Убитый морально человек отправлялся на смерть по приказу, ничего уже не соображая и не имея возможности произнести даже последнее слово. И никакой надежды у него не было. И только она могла дать надежду Красивая девушка всем своим видом резонирует со смертью. Да еще ее атрибутика Всегда безупречная, выглаженная форма, запах духов, начищенные до блеска сапоги, даже плетка с инкрустацией драгоценными камнями Все это тянуло не могло не тянуть к ней
Какую же надежду она могла вам дать?
Она давала шанс выжить. Самых красивых из нас хотя, какую красоту можно разглядеть в измученных узниках концлагеря? она выбирала в качестве друзей. Играла с нами как с игрушками, как с живыми куклами. Ей же было немногим более 20-ти, в сущности, совсем ребенок. Недаром ее звали здесь «Светловолосый дьявол», «Ангел смерти», «Прекрасное чудовище».7 И, хоть никому не понравилось бы быть куклой пусть даже понарошку и совсем ненадолго, а все же от ребенка можно получить ту долю света и радости, которая может спасти в этом Дантовом аду. Надолго ли хватит ее, доли этой? А ровно настолько, на сколько хватит интереса ребенка к тебе как к игрушке. Как правило, время это непродолжительно.