Опера Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» по повести Н.С. Лескова, написанная в 19301932 годах, первоначально была принята с восторгом, но вскоре подверглась разгрому в советской печати, а сам композитор попал в опалу.
В первые месяцы войны Шостакович жил в Ленинграде, где начал работать над 7-й симфонией «Ленинградской», работа была закончена уже в эвакуации в Куйбышеве. Премьера симфонии состоялась 5 марта 1942 года на сцене Куйбышевского театра оперы и балета. 19 июля Седьмая симфония была исполнена в США под управлением Артуро Тосканини. А уже, 9 августа 1942 симфония прозвучала в блокадном Ленинграде под руководством Карла Элиасберга.
В 1948 году было опубликовано постановление Политбюро, в котором Шостакович, наряду с другими советскими композиторами, был обвинён в «буржуазном формализме», «пресмыкательстве перед Западом» и «декадентстве». Он был признан профнепригодным, лишён звания профессора Московской и Ленинградской консерваторий и уволен.
В 1950-м композитор участвовал в качестве члена жюри в Конкурсе имени И.-С. Баха в Лейпциге. Шостакович был настолько вдохновлён атмосферой города и музыкой И.-С. Баха, что по приезде в Москву приступил к сочинению двадцати четырёх Прелюдий и Фуг для фортепиано.
В 1950-е годы он создаёт вокальные циклы на стихи М.И. Цветаевой и Микеланджело.
В последние годы своей жизни Шостакович сильно болел, страдая от рака лёгких. Кроме этого, у него было заболевание, связанное с поражением мышц ног, боковой амиотрофический склероз. Дмитрий Шостакович умер в Москве 9 августа 1975 года (ровно через 33 года с момента исполнения Седьмой симфонии в блокадном Ленинграде), он был похоронен на Новодевичьем кладбище.
Жизнь Шостаковича похожа на маятник, признание сменялось опалой, беспечная жизнь суровой жестокостью века-волкодава. Шостакович по знаку зодиака весы и поэтому сам тоже почти всю жизнь раскачивался, как маятник. Он был вольным музыкантом, а судьба затягивала его в организационное болото всевозможных союзных и партийных организаций. Возможно, именно из-за этого конфликта Шостакович под конец жизни довольно много пил. Но все перипетии его жизни остались за бортом истории, а гениальная музыка жива и, наверное, переживёт века. Лично меня из всего его богатейшего наследия больше всего заставляет дрожать 7-я симфония, именно ей в первую очередь и посвящена поэма «Колокольный храм».
Шостакович пояснял, что в 7-й симфонии война понимается им как «историческая схватка между разумом и мракобесием, между культурой и варварством, между светом и тьмой».
Колокольный храм
Долгая прозрачная симфония
Музыкальные штормы тревог
Шелест дождя на холодном ветру истории
Открывает созвучия первородных бунтующих нот!
Стирается грань между звуком и светом,
Тремоло метелей дрожит над Невой
Аккорды буранов сметают планету,
Конкорды концертов парят над страной
Огромный, пронзительный, бурерождённый
Врывается мир в контрапункты судьбы,
И, словно мелодия, стих осенённый
Черешневым звоном ложится в листы
Долгая прозрачная симфония,
Возможно, сломавшая ход войны
Ведь вослед её звукам отступала агония,
И все понимали, что неизбежен приход весны
И пусть оркестранты дрожали от голода,
Но бил барабанов тревожный бой,
И в горькие ноты осаждённого города
Как ветер надежды врывался гобой
И белые птицы кружили стаями,
И жизнь начинала иной виток!
И отступали, дробились, таяли
Музыкальные штормы тревог
Музыкальные штормы тревог
Изменяют пространство и время,
Искривляют маршруты дорог
И ломают клише устремлений!
Пассакальи торжественный тон[1]
Начинает скупое движенье
То ли стих, то ли марш, то ли стон,
То ли просто его отраженье!
На весах-коромысле качается звук,
Отмеряя то радость, то горе и
Начинается гулкий смятенный стук
Шелест дождя на холодном ветру истории
Шелест дождя на холодном ветру истории,
Песня кукушки, беспокойство, шум бурь
И в гимнах этой странной лесной оратории
Проступает неведомый, неземной сумбур[2]
Уже не мелодия, но её превышение
Выход за пределы восьми октав!
Почти невозможное произведение,
Где звуки взрываются, музыкой смерть поправ!
И вот тогда начинается новая эра!
И Ной-Композитор спускает плот
Во вселенский хаос, где наша земная сфера
Открывает созвучия первородных бунтующих нот!
Открывает созвучия первородных бунтующих нот
Пианист пилигрим по иным мирам,
Где гармония держит хрустальный свод,
Под которым стоит колокольный храм!
Где с амвона для паствы звучат стихи!
Где теряют все смыслы и низ, и верх!
Где Вергилий ведёт на свои круги
По тернистым путям музыкальных вер!
Где привычные ритмы идут на слом!
Где пурга рассыпается в снег сонетом!
Где сонатою грозной рокочет гром!
И
Стирается грань между звуком и светом!
Стирается грань между звуком и светом!
Космический поднят шлюз!
Сегодня молитвой, псалмом, заветом
Звучит планетарный блюз!
Сегодня в аллегро играют птицы!
В адажио гул песка!
Сегодня уйдёт за разрыв страницы
Отчаянье, боль, тоска!
Сегодня поэт, музыкант, искатель
Счастливый идёт домой
И в ломкой рапсодии лунных капель
Тремоло метелей дрожит над Невой
Тремоло метелей дрожит над Невой!
Вода разбивает лёд!
И где-то там, за седой волной,
Вскрывается древний код!
Вскрывается белый солярный шум,
Сдувающий облака!
И флейта неба тревожит ум
Из дальнего далека
И сочинитель набатных строф
Звенящие ставит меты
Поверх барьеров и катастроф
Аккорды буранов сметают планету!
Аккорды буранов сметают планету!
Вьюжит колокольный стон!
Звонарь всю культуру зовёт к ответу
За бред смертоносных войн!
Нашествию чёрного зла и мрака,
Безумию тёмных сил
Он возражает всей силой взмаха
Своих музыкальных крыл
К суду призывается диктатура
И весь социальный строй!
И кружится в небе войны партитура[3],
Конкорды концертов парят над страной
Конкорды концертов парят над страной!
Перкуссии бьют в набат!
Симфония снежной густой пеленой
Врывается в Ленинград!
И в залпах орудий, литаврах битв
Гремит вселенский оркестр!
Где еле слышная песнь молитв
Несёт до конца свой крест
И где-то вдали заалел восход
И гром облаков, торжеством вспенённый,
Свой бешеный рокот ведёт вперёд
Огромный, пронзительный, бурерождённый.
Огромный, пронзительный, бурерождённый,
Какой-то забытый стук!
Вскрывает затерянный, потаённый
Смысл, образ, оттенок, звук
И мечется, кружит, вьюжит, взметает
Мистерия грозных лет
И жаждет, верит, творит, слагает
Иные пути поэт
Маэстро в ветер швыряет ноты
В котёл всемирной борьбы
И, замирая на повороте,
Врывается мир в контрапункты судьбы
Врывается мир в контрапункты судьбы!
Сливаются в целое разные части
Сегодня мы с жизнью и смертью на «ты»!
И падают звёзды на новое счастье
Играют валторны, стучит барабан!
И чёрные тучи уходят на запад!
Сегодня по всем музыкальным фронтам
Симфония «Семь» начинает атаку!
Шесть труб и тромбонов зовут рассвет!
Звучит нота соль сокращённое солнце!
Сигналы зари подаёт кларнет
И, словно мелодия, стих осенённый
И, словно мелодия, стих осенённый
Ведёт за строкой строку,
Пытаясь найти в тишине бездонной
Утраченную красоту
Ломаются смыслы, меняются страны!
Жизнь бьётся на волоске.
И лишь этот стих всё звучит неустанно,
Пульсируя нотой в виске
Кружась в невозможном прорыве-зигзаге,
Как снег заполярный чисты,
Метафоры, образы, символы, знаки
Черешневым звоном ложатся в листы
Черешневым звоном ложится в листы
Литавр и тромбонов литая медь
А рядом у Ладожской мёрзлой версты
От взрывов дрожит ледяная твердь
И сквозь канонаду, бомбёжку, смерть
По озеру вьётся живая нить.
Сегодня обязательно нужно успеть
Прорваться в блокаду, чтоб дальше жить!
И город играет победный марш
На уличном вымерзшем ксилофоне
Звучит и мечется по площадям
Долгая прозрачная симфония
Долгая прозрачная симфония
Музыкальные штормы тревог
Шелест дождя на холодном ветру истории,
Открывает созвучия первородных бунтующих нот!
Стирается грань между звуком и светом,
Тремоло метелей дрожит над Невой
Аккорды буранов сметают планету,
Конкорды концертов парят над страной
Огромный, пронзительный, бурерождённый,
Врывается мир в контрапункты судьбы,
И, словно мелодия, стих осенённый
Черешневым звоном ложится в листы
Эдуард Багрицкий
Эдуард Багрицкий
(настоящая фамилия Дзю́ бин, Дзюбан; 22 октября (3 ноября) 1895, Одесса 16 февраля 1934, Москва) русский поэт, переводчик и драматург.
За Эдуардом Багрицким, выведенным в повести Валентина Катаева «Алмазный мой венец» под именем «птицелов», ещё при его жизни прочно закрепился этот негласный псевдоним. Тема птиц пронизывает всё творчество Багрицкого. Им посвящены как отдельные стихотворения, так и многочисленные пассажи, разбросанные по самым разным стихам и поэмам. «Целыми днями Багрицкий пропадал в степи за Сухим лиманом и ловил там силками птиц, вспоминает Константин Паустовский. В белённой известкой комнате Багрицкого на Молдаванке висели десятки клеток с облезлыми птицами. Он ими очень хвастался, особенно какими-то необыкновенными джурбаями. Это были невзрачные степные жаворонки, такие же растрёпанные, как и все остальные птицы. Из клеток всё время сыпалась на голову гостям и хозяину шелуха от расклёванных семян. На корм для этих птиц Багрицкий тратил последние деньги». Любил Багрицкий и охоту, но, по воспоминаниям друзей, охотником он был своеобразным, который не столько стрелял, сколько слушал и в «решающую минуту» пугал дичь, вызывая досаду спутников. Вот как вспоминает об одном охотничьем эпизоде Ефим Твердов: «Рано утром первого сентября мы вместе с несколькими охотниками вышли за околицу станции Няндома. К полудню дошли до Голубых озёр начался перелёт уток Я видел, как целое утиное семейство несколько раз проплывало близко от Багрицкого, но он почему-то не стрелял. Через несколько минут над утиным стадом взмыл огромный ястреб и молниеносно ринулся на уток. Багрицкий выстрелил влёт, чёрная птица перевернулась в воздухе и упала в тростник. Стая уток поднялась с воды и скрылась за протокой»
Багрицкий и сам был чем-то похож на птицу. «Я увидел человека худого и лохматого, с длинными конечностями, с головой, склонённой набок, похожего на большую сильную птицу, вспоминает его друг, писатель Лев Славин. Круглые серые, зоркие, почти всегда весёлые глаза, орлиный нос и общая голенастость фигуры усиливали это сходство. Сюда надо прибавить излюбленный жест Багрицкого, которым он обычно сопровождал чтение стихов: он вытягивал руку вперёд, широко расставив пальцы и упираясь ими в стол. Его кисть, крупная, с длинными и сильными пальцами, напоминала орлиную лапу. Он косо глянул на меня из-под толстой русой пряди, свисавшей на невысокий лоб, и сказал хрипло и в нос: Стихи любите?
Он был полуодет, сидел, скрестив ноги по-турецки, и держал перед собой блюдце с дымящейся травкой. Он вдыхал дым. Мы застали Багрицкого в припадке астмы. Болезнь, впоследствии убившая его, была тогда несильной. Она не мешала ему разговаривать и даже читать стихи. Читал он хрипловатым и всё же прекрасным низким голосом, чуть в нос. Длинное горло его надувалось, как у поющей птицы. При этом всё тело Багрицкого ходило в такт стихам, как если бы ритм их был материальной силой, сидевшей внутри Багрицкого и сотрясавшей его, как пущенный мотор сотрясает тело машины
Есть натуры закрытые, которые узнаёшь исподволь, Багрицкий был, наоборот, человеком, распахнутым настежь, и немного мне понадобилось времени, чтобы увидеть, что эта зоркость и сила Багрицкого и словно постоянная готовность к большому полёту были точным физическим отражением его душевных качеств. Это ощущение осталось у меня на всю жизнь».
Багрицкий и сам в одном из своих стихотворений называет себя птицеподобным. «Эдуард мог бы стать героем поэмы или романа, продолжает Славин. Мне всегда казалось, что если бы кто-нибудь задумал изобразить не поэта, а саму поэзию, он не нашёл бы лучшей модели, чем Эдуард Багрицкий». Он и стал одним из центральных героев замечательной повести Валентина Катаева «Алмазный мой венец». «Он ютился вместе со всеми своими книгами приключений, а также толстым томом Жизни животных Брема его любимой книгой на антресолях двухкомнатной квартирки (окнами на унылый, тёмный двор) с традиционной бархатной скатертью на столе, двумя серебряными подсвечниками и неистребимым запахом фаршированной щуки, пишет
Валентин Катаев. Его стихи казались мне недосягаемо прекрасными, а сам он гением.
Там, где выступ холодный и серый водопадом свергается вниз, я кричу у безмолвной пещеры: Дионис! Дионис! Дионис! декламировал он на бис своё коронное стихотворение