Нищий осёкся. Он уставился на Багрицкого. Глаза его побелели. Потом он начал медленно отступать и при словах: Верь, настанет пора и погибнет Ваал повернулся, опрокинул стул и побежал на согнутых ногах к выходу из чайной.
Вот видите, сказал Багрицкий серьёзно, даже одесские нищие не выдерживают Надсона!
Вся чайная гремела от хохота».
Вскоре Багрицкий переехал в Москву. Он уезжал из Одессы в столицу с большой неохотой, и, по словам Катаева, только благодаря его решительному напору птицелов смог уехать. Вот как он рассказывает эту историю в своей книге «Алмазный мой венец»: «На моё предложение ехать в Москву птицелов ответил как-то неопределённо: да, конечно, это было бы замечательно, но здесь тоже недурно, хотя, в общем, паршиво, но я привык. Тут Лида и Севка, тут хорошая брынза, дыни, кавуны, варёная пшёнка и вообще есть литературный кружок «Потоки», ну и, сам понимаешь
К чёрту! сказал я. Сейчас или никогда! К счастью, жена птицелова поддержала меня:
В Москве ты прославишься и будешь зарабатывать.
Что слава? Жалкая зарплата на бедном рубище певца, вяло сострил он, понимая всю несостоятельность этого старого жалкого каламбура. Он произнёс его нарочито жлобским голосом, как бы желая этим показать себя птицеловом прежних времён, молодым бесшабашным остряком и каламбуристом.
За такие остроты вешают, сказал я с той беспощадностью, которая была свойственна нашей компании. Говори прямо: едешь или не едешь?
Птицелов подумал, потряс головой и солидно сказал:
Хорошо. Еду. А когда?
Завтра, отрезал я, понимая, что надо ковать железо, пока горячо.
А билеты? спросил он, сделав жалкую попытку отдалить неизбежное.
Билеты будут, сказал я.
А деньги? спросил он.
Деньги есть.
Покажи.
Я показал несколько бумажек.
Птицелов ещё более жалобно посмотрел на жену.
Поедешь, поедешь, нечего здесь ворчливо сказала она.
А что я надену в дорогу?
Что есть, в том и поедешь, грубо сказал я.
А кушать? уже совсем упавшим голосом спросил он.
В поезде есть вагон-ресторан.
Ну это ты мне не заливай. Дрельщик! сказал он, искренне не поверив в вагон-ресторан. Это показалось ему настолько фантастичным, что он даже назвал меня этим жаргонным словом дрельщик, что обозначало фантазёр, выдумщик, врунишка.
Вообрази! сказал я настолько убедительно, что ему ничего не оставалось, как сдаться, и мы условились встретиться завтра на вокзале за полчаса до отхода поезда.
Я хорошо изучил характер птицелова. Я знал, что он меня не обманет и на вокзал придёт, но я чувствовал, что в последний момент он может раздумать. Поэтому я приготовил ему ловушку, которая, по моим расчётам, должна была сработать наверняка.
Незадолго до отхода поезда на перроне действительно появился птицелов в сопровождении супруги, которая несла узелок с его пожитками и едой на дорогу. По его уклончивым взглядам я понял, что в последнюю минуту он улизнёт.
Мы прохаживались вдоль готового отойти поезда. Птицелов кисло смотрел на зелёные вагоны третьего класса, бормоча что-то насчёт мучений, предстоящих ему в жёстком вагоне, в духоте, в тряске и так далее, он даже вспомнил при сей верной оказии Блока: «молчали жёлтые и синие, в зелёных плакали и пели»
Он не хотел ехать среди пенья и плача.
Знаешь, сказал он, надуваясь, как борец-тяжеловес, сделаем лучше так: ты поедешь, а я пока останусь. А потом приеду самостоятельно. Даю честное слово. Бенимунис, не мог не прибавить он еврейскую клятву и посмотрел на свою жену.
Она, в свою очередь, посмотрела на птицелова, на его угнетённую фигуру, и её нежное сердце дрогнуло.
Может быть, действительно промямлила она полувопросительно.
Ударил первый звонок.
Тогда я выложил свою козырную карту.
А ты знаешь, в каком вагоне мы поедем?
А в каком? Наверное, в жёстком, бесплацкартном.
Мы поедем вот в этом вагоне, сказал я и показал пальцем на сохранившийся с дореволюционного времени вагон международного общества спальных вагонов с медными британскими львами на коричневой деревянной обшивке, натёртой воском, как паркет.
О существовании таких вагонов слипинг кар птицелов, конечно, знал, читал о них в книжках, но никак не представлял себе, что когда-нибудь сможет ехать в таком вагоне. Он заглянул в окно вагона, увидел двухместное купе, отделанное красным полированным деревом на медных винтах, стены, обтянутые зелёным рытым бархатом, медный абажур настольной электрической лампочки, тяжелую пепельницу, толстый хрустальный графин, зеркало и всё ещё с недоверием посмотрел на меня.
Я показал ему цветные плацкартные квитанции международного общества спальных вагонов, напечатанные на двух языках, после чего он, печально поцеловавшись с женой и попросив её следить за птичками и за сыном, неуклюже протиснулся мимо проводника в коричневой форменной куртке в вагон, где его сразу охватил хвойный запах особой лесной воды, которой регулярно пульверизировался блистающий коридор спального вагона с рядом ярко начищенных медных замков и ручек на лакированных, красного дерева дверях купе.
Чувствуя себя крайне сконфуженным среди этого комфорта в своей толстовке домашнего шитья, опасаясь в глубине души, как бы всё это не оказалось мистификацией и как бы нас с позором не высадили из поезда на ближайшей станции, где-нибудь на Раздельной или Бирзуле, птицелов вскарабкался на верхнюю полку с уже раскрытой постелью, белеющей безукоризненными скользкими прохладными простынями, забился туда и первые сто километров сопел, как барсук в своей норе, упруго подбрасываемый международными рессорами.
До Москвы мы ехали следующим образом: я захватил с собой несколько бутылок белого сухого бессарабского, в узелке у птицелова оказались хлеб, брынза, завернутые в газету «Моряк», и в течение полутора суток, ни разу не сомкнув глаз, мы читали друг другу свои и чужие стихи, то есть занимались тем, чем привыкли заниматься всегда, при любых обстоятельствах: дома, на Дерибасовской, на Ланжероне, в Отряде и даже на прелестной одномачтовой яхте английской постройки Чайка, куда однажды не без труда удалось затащить птицелова, который вопреки легенде ужасно боялся моря и старался не подходить к нему ближе чем на двадцать шагов.
Я уже не говорю о купании в море: это исключалось».
В Москве Багрицкий остановился у своего друга Константина Паустовского. В Багрицком удивительным образом сочетались и тяга к дальним странствиям, и какое-то особое деятельное домоседство. Багрицкий мог по целым месяцам не выходить из дома. Паустовский пишет: «В Москве он остановился у меня в подвале на Обыденском переулке. Приехав, он предупредил: Я буду стоять у вас постоем. И действительно, за целый месяц он вышел в город только два раза, а всё остальное время просидел на тахте, поджав по-турецки ноги, задыхаясь от астматического кашля.
На тахте он был обложен книгами, чужими рукописями стихов и пустыми коробками от папирос. На них он записывал свои стихи. Иногда он терял их, но огорчался этим очень недолго.
Так он просидел весь месяц, восторгаясь Улалаевщиной Сельвинского, рассказывая невероятные истории и беседуя с литературными мальчиками одесситами, налетевшими на него тучей, как только он появился в Москве».
«Мальчики расхватали у Багрицкого привезённые стихи весь этот рокочущий черноморский рассол, все поющие строфы, пахнущие, как водоросли, растёртые на ладони, продолжает Паустовский. Мальчики разобрали по рукам стихи, переписанные на щербатой машинке с пересохшей лентой, и ринулись разносить их по редакциям.
Сам Багрицкий этого бы не сделал никогда в жизни. Он боялся выходить на московские улицы. Он задыхался от московской жёлтой оттепели».
Багрицкий был доволен состоянием дел и начал предаваться мечтам о баснословных гонорарах.
«Мне эти мечты казались совершенно детскими и, конечно, нелепыми, пишет Паустовский. Я относился к ним снисходительно, но в глубине души всё же верил в мечты Багрицкого. Он говорил почему-то во множественном числе, но совершенно серьёзно:
Получим гонорар. Ну, сколько? Как вы думаете! На круг тысячу рублей? Или, может, больше?
Больше, говорил я.
Полторы тысячи! восклицал Багрицкий. Или две? спрашивал он, испуганный собственной дерзостью, и выжидательно смотрел на меня.
Свободно! говорил я, небрежничая. Очень даже свободно, что и все три. Чем чёрт не шутит.
Три так три! Тогда так, говорил Багрицкий и загибал палец на левой руке. Одну тысячу телеграфом в Одессу Лиде и Севе. У них нет ни ложки постного масла. На другую тысячу мы покупаем на Трубе птиц. Всяких. Кроме того, на пятьсот рублей покупаем клеток и муравьиных яиц для корма. И ещё канареечного семени. Самый лёгкий и калорийный корм для птах. Остаётся пятьсот рублей на дожитие в Москве и на обратную дорогу до Одессы-мамы.
Мечты эти каждый день менялись, но не очень значительно. То прибавлялись книги, и за этот счёт одесская тысяча сокращалась до семисот рублей, то возникало духовое ружьё.